— Ты знаешь, почему она ходит с палочкой?
— Нет.
— Пять лет назад она попала в аварию. Муж погиб на месте. У неё была клиническая смерть. Её собирали по кускам, в бедре стоит эндопротез,не удачный и врачи не думали, что она снова будет ходить.
Я молчал.
— И она сказала мне ещё кое-что, — Полина смотрела мне прямо в глаза. — Что это расплата. За то, что тогда она тебя оттолкнула. Ты хотел её спасти, а она не позволила.
Вот здесь я почувствовал, как во мне поднимается злость.
Не на Марину. На саму эту конструкцию.
Потому что нет никакой расплаты. Есть пьяный или уснувший водитель, есть скорость, есть встречная полоса и есть законы физики, которые работают одинаково для праведников и для мерзавцев. Женщина, которую собрали по кускам, не заслужила ничего. Ей просто не повезло.
А вот когда человек начинает объяснять собственную беду наказанием за поступок двадцатилетней давности, это значит, что человеку очень плохо и он ищет хоть какой-то порядок в том, в чём порядка нет.
— Я, если честно, даже рад, что она тогда оттолкнула, — сказал я.
— Почему?
— Потому что иначе я бы не встретил Катю.
-Катю, которая в итоге нашла себе другого мужчину- тихо сказала Полина
- Катю, которая подарила мне Аню и Настю-зло сказал я
Обе эти фразы про одного и того же человека, и обе абсолютно правдивы, и они прекрасно уживаются .
— Поля, — сказал я. — Давай заканчивать. Я во всю эту бредятину не верю и тебе не советую.
— Давай, — согласилась она.
И сразу добавила:
— Только Катя говорила, что ты забрал её жизнь. И что дышать свободно она начала только сейчас. Мне девочки рассказали.
Я встал и отвернулся к окну.
Знаете, что такое избалованный ребёнок? Это человек, который в своей избалованности перестаёт видеть то, что у него есть.
Поверьте мне как человеку, который в одной из своих жизней ночевал там, где ночевать нельзя, и считал, на что хватит денег до конца недели. Тот, у кого над головой нет крыши, а в животе пусто, думает ровно о двух вещах: о доме и о еде. Ему некогда искать виноватых, у него нет на это ресурса.
А тот, у кого крыша есть всегда, еда есть всегда и проблем нет вообще, рано или поздно начинает маяться дурью. И ищет, кто виноват в том, что ему скучно.
Он, мятежный, просит бури.
Классик, между прочим, это заметил до меня, и с тех пор ничего не изменилось.
Я сказал это вслух. Тихо, почти себе под нос.
Полина долго смотрела на меня.
— Ты сейчас говоришь как наши старейшины, — сказала она наконец. — Знаешь, чего я не понимаю? Иногда ты весёлый и лёгкий. А иногда ты как они. Тяжёлый, старый и мудрый.
Она помолчала.
— И вот это страшно.
Все конечно я могу объяснить , но вот как то я сюда попал ?
....
Седьмого мая Катю выписали.
Полину мне пришлось отправить домой раньше, и это была отдельная военная операция.
Уезжать она отказывалась наотрез. Приводила аргументы, все до одного правильные: что я не сплю, что я не ем, что я три недели подряд держусь на кофе и упрямстве и что бросать меня в таком состоянии нельзя.
Спорить с женщиной, которая права, бессмысленно. Значит, надо было заходить с другой стороны.
— Поль, — сказал я твёрдо, глядя ей прямо в глаза. — Тебе после клиники нужно минимум два дня отсидеть Это не обсуждается. И потом. Мы приедем с Катей, а дом не готов. Кто нас встретит? Кто всё организует? Серёга?
Сработало моментально.
Она развернулась и уехала, приняв задачу как боевой приказ. Правда, на прощание смерила меня таким долгим и тяжёлым взглядом, что я понял: манёвр мой был разгадан полностью, во всех деталях, ещё на середине первой фразы.
Просто она решила дать мне им воспользоваться.
Это, кстати, отдельное женское умение, о котором мужчины обычно не догадываются. Позволить тебе считать, что ты её переиграл.
Выписка выглядела совсем не так, как показывают в кино.
Никто не выходил своими ногами на залитое солнцем крыльцо. Катю вывезли в кресле, до лифта, потом до машины, потому что после трёх недель лежания и аппарата мышцы просто не держат человека, и это нормально.
Она была страшно худая. Волосы отросли и были корни. Голос сел после трубки и стал хриплым, чужим, будто чей-то ещё.
За три недели, которые она провела там, снаружи наступил май.
Она уезжала из города шел снег, а выехала все цвело. Всё распустилось и зазеленело, как будто кто-то, пока она была без сознания, перемотал плёнку .Планете Земля было все равно до пандемии
Всю дорогу она смотрела в окно и молчала.
Я тоже молчал, и мы за два часа не сказали друг другу и десяти слов.
В ковчег мы приехали к обеду.
И вот по тому, как она переступила порог, по её осторожным, каким-то вороватым движениям, по тому, как она обвела глазами двор, я всё понял.
Она была совершенно не готова к тому, что Влада здесь нет.
Умом она это, конечно, понимала. Но одно дело знать, а другое — войти в дом, где его нет, и убедиться, что действительно нет, и что спрашивать о нём не у кого, и что никто о нём даже не упомянет.
Девчонки выскочили на крыльцо и повисли на ней с двух сторон, и она обняла их и заплакала, а они держали её так, как держат что-то, что один раз уже чуть не потеряли.
Потом Василий Петрович молча взял её чемоданы и понёс к дальнему домику.
Те самые два чемодана. Которые она когда-то поставила у ворот не так, как ставят вещи, а так, как ставят ультиматум.
Он их просто взял и понёс. И не сказал ни слова, ни про тот день, ни про этот. Просто отнёс вещи дочери туда, где она теперь будет жить.
Учиться мне у него ещё и учиться.
Ни я, ни она за все эти дни не произнесли вслух ни одного слова о том, что на самом деле произошло.
Ни про Влада и его уход из квартиры. Ни про Коммунарку. Ни про то, кто и за что платил в клинике. Ни про развод, который всё ещё висел между нами со своими юристами и бумагами.
Молчали как два взрослых человека, которые точно знают, что стоит начать — и оно уже не остановится.
Но я её видел насквозь. Двадцать два года — это вам не шутки, за такой срок можно выучить человека лучше, чем он сам себя знает.
Она боялась.
Боялась до дрожи, до вжатых в плечи лопаток, что прямо сейчас, пока она слабая, худая, без голоса и без единого союзника в этом доме, я приду и предъявлю счёт.
Что я встану в дверях и скажу что-нибудь вроде: ну что, наигралась? Сдавайся. Возвращайся, я тебя, так и быть, прощу.
Она ждала этого удара каждую минуту и сжималась от каждой моей тени в коридоре.
И была, между прочим, абсолютно права, что ждала.
Потому что ещё месяц назад я бы именно так и сделал. С удовольствием. С расстановкой. Подобрал бы формулировки, выбрал момент, и слова у меня были заготовлены отличные, я их про себя обкатывал ещё в марте, когда она уезжала за ворота.
Так что всё в доме снова повисло в воздухе. Хрупкое, зыбкое и держащееся ровно на двух вещах: на моём эго и на её страхе.
Прошло два дня.
Я вышел из кабинета с кружкой кофе, дошёл до конца коридора и остановился.
Дверь в дальний домик, где Катя досиживала свой карантин, была приоткрыта.
Настя не выходила оттуда третьи сутки.
Она постелила себе прямо на полу, у кровати. Матрас, подушка, плед, рядом телефон и ноутбук для школьного зума, который она смотрела, не слыша ни слова.
Она сидела на этом матрасе, обхватив колени, смотрела на спящую мать и аккуратно разворачивала и сворачивала какие-то фантики от конфет. Просто чтобы чем-то занять руки.
А стоило Кате повернуться или чуть громче вздохнуть, Настя вскакивала.
Поправить подушку. Подать воду. Или просто положить ладонь ей на руку и подержать пару секунд.
Она проверяла, здесь ли ещё мать. Не исчезла ли обратно, туда, где аппараты, трубки и куда семнадцатилетних не пускают.
Я стоял в коридоре с остывающим кофе и смотрел на это, наверное, минут пять.