— Мыльно-рыльные, — поправил я, ворочая сухим языком.
— Вот. Он сказал, ты поймёшь.
— Мыться тут негде. В палате душа нет.
— Мадам Лена сказала, что в конце коридора есть отличный душ.
— Так. А мадам Лена?
— Наша медсестра, — сказала Полина с лёгким укором, как будто я не выучил домашнее задание. — Иди мойся. Я пока разогрею тебе еду. Еда тут, честно говоря, так себе, но ты должен что-то съесть.
Я сидел на этом гномьем диванчике, смотрел на неё снизу вверх и медленно осознавал масштаб произошедшего.
— Поля. Ты здесь шесть часов. Шесть. И ты уже знаешь всех по именам.
Она пожала плечом.
— Я женщина.
И всё. Исчерпывающе.
Потом, видимо, решила, что для иностранца требуются пояснения, и добавила:
— Когда я пришла и села у Кати, ко мне в палату стали заглядывать медсёстры. Одна, вторая, третья. Придумывали дела. Поправить капельницу, принести бельё, посмотреть монитор. Просто посмотреть, кто я такая.
Она усмехнулась под маской,
— Экзотика.
Понятно
Полина — гаитянка. Мулатка. В Москве, в апреле двадцатого года, в закрытом отделении, где лежат дипломаты и чьи-то жёны, появление темнокожей женщины, которая садится у койки русской пациентки, — это, я думаю, было главным событием смены. Может быть, и недели.
Чистый человеческий интерес, из тех, которые в других обстоятельствах бесят, а в больнице почему-то нет. Как будто среди коридора, где всё серое и всё одинаковое, вдруг поставили что-то цветное.
— В итоге выяснилось, что по-французски кое-как говорит только мадам Лена, — продолжала Полина. — По-английски тут вообще никто. Так что она меня обо всём и расспросила.
— И что ты им сказала?
Полина выпрямилась.
— Сказала, что ты мой мужчина. А Катя — твоя бывшая жена.
Сказала она это спокойно, но подбородок при этом чуть приподняла.
Я на неё посмотрел.
Мужчине, вообще-то, положено в такие моменты думать о чём-нибудь возвышенном. Я же подумал ровно одно: женщина за шесть часов вошла в чужую страну, чужой язык, чужую больницу и чужую семейную историю и первым делом расставила там флажки. Тихо, вежливо, без единого лишнего слова, но так, чтобы весь персонал отделения к вечеру знал расстановку.
При этом все шесть часов она просидела у койки той самой бывшей жены.
— И что, — спросил я, — после такого заявления тебе даже слабительного в кофе не подсыпали?
— Мадам Мария почему-то меня недолюбливает, — иронично сообщила Полина. — Остальные нормально. А медсёстры вообще считают, что ты фантастический мужчина.
— Да ладно.
— Ну, они так сказали. Что ты четыре дня сидишь у бывшей жены и никуда не уходишь.
Она помолчала секунду.
— Я, вообще-то, тоже так считаю. Но ты иди мойся, от тебя пахнет даже через маску.
Она наклонилась, погладила меня по волосам
— Душ в конце коридора! — бросила через плечо. — И, кстати, если захочешь нормально поспать, мадам Лена говорит, есть свободная палата. Там вчера кто-то умер, но её уже продезинфицировали и всё вычистили.
Я поплелся следом на ватных ногах.
— Ты так спокойно об этом говоришь.
— Я с Гаити, — сказала Полина, не оборачиваясь. — У нас к смерти относятся философски. Наверное сначало поешь потом в душ.
Пока я ел то, что здесь называется едой, я сидел и смотрел в коридор через стекло.
И вот что я вам скажу.
Четыре дня я просидел в этом коридоре как в бункере. Аппарат, монитор, цифры, врач раз в сутки, счёт на почту. Мне казалось, что тут ничего нет, кроме болезни.
А стоило появиться Полине — и выяснилось, что здесь идёт жизнь.
Мадам Зои, оказывается, каждое утро красит губы. Под маску. Её муж лежит без сознания и губ её не видит, персонал не видит тем более, но она красит, потому что она так делает с двадцати лет и не собирается менять распорядок из-за какого-то вируса.
Мадам Лена учила французский в институте, двадцать лет не говорила на нём ни слова и теперь радуется как ребёнок, что нашёлся человек, на котором можно его вспомнить.
У сестры-хозяйки вчера был день рождения. В ординаторской стоял торт, который никто не ел, потому что все были в костюмах, а есть в костюме нельзя. Торт простоял всю смену.
Мадам Мария, которая недолюбливает Полину, — старшая, строгая и, судя по всему, считает, что в реанимации посторонним женщинам не место. Мужчинам, кстати, тоже. Она вообще, по-моему, считает, что человечество мешает медицине.
Через три палаты от нас француза начали отключать от аппарата, и по этому поводу у всего отделения было хорошее настроение.
Мадам Зои пришла за пледом сама.
Маленькая, сухая, лет шестидесяти пяти, в маске и в халате, из-под которого виднелись туфли, в каких по больницам не ходят. Она что-то быстро сказала Полине тихо по-французски, Полина ответила, обе засмеялись.
Я стоял с чашкой отвратительного кофе в руке и смотрел, как посреди коридора реанимации две женщины, у которых в тридцати метрах друг от друга лежат под аппаратами близкие люди, тихо хохочут над чем-то своим.
Потом мадам Зои повернулась ко мне, сказала что-то ещё и похлопала меня по плечу, как хлопают по плечу собаку хорошей породы.
— Что она сказала?
— Что ты хорошо выглядишь для мужчины, который четыре дня не спал,и что это очень по французски.Муж, жена и молодая любовница в больнице — перевела Полина.
Я посмотрел на неё.
— А на самом деле?
— На самом деле она сказала, что я слишком молода для тебя и чтобы я хорошо подумала.
Полина сделала паузу ровно на секунду.
— Я подумала.
Я повернулся к мадам Зои и произнёс по-французски:
— Я говорю ей это каждый день.
Если я надеялся смутить старую француженку тем, что прекрасно всё понимаю, то куда там. Она лишь иронично фыркнула и отмахнулась:
— Ну конечно, так я и поверила!
И, качнув головой, отправилась к себе в палату.
И ушла в палату.
Плед она так и не взяла. Карантин
Жизнь не останавливается, когда наступает ад. Она в аду продолжается. Люди внутри катастрофы всё равно красят губы, влюбляются, обижаются, сплетничают, пекут торты, которые некому съесть, и кому-то симпатизируют, а кому-то нет.
Мужчины в такой ситуации строят стену и садятся за неё с автоматом. Женщины внутри той же самой катастрофы за шесть часов создают общество. С именами, отношениями, союзами и своей маленькой политикой.
И работает, как ни странно, второе.
Потому что мою стену за четыре дня не открыл никто, а Полина за шесть часов узнала от медсестёр больше, чем я от врачей: и какая динамика на самом деле, и кто в ночную, и к кому можно подойти с вопросом, а кого лучше не трогать.
Ещё одно. Она за эти шесть часов ни разу не спросила у меня ничего про Катю.
Почему я так волнуюсь за Катю и почему я до сих пор здесь
Зато, когда я зашёл в палату, я заметил, что у Кати причёсаны волосы. Аккуратно, гладко, убраны назад, чтобы не лезли в трубку.
Медсёстры такого не делают, у них другие задачи. Значит, сидела рядом и расчесала.
А ещё я слышал из коридора, как она с ней разговаривала.
Тихо, по-французски, ровным голосом, как говорят с человеком, который спит. Минуты две или три.
Я не знаю французского настолько, чтобы разобрать хоть слово, и я не стал заходить.
Потом всё-таки спросил.
— Ты ей что-то говорила?
— Ничего особенного, — сказала Полина.
И всё..
Иногда я думаю, что знать это мне и не положено. Есть разговоры, которые ведутся строго между женщинами, и то, что одна из них в это время дышит через аппарат, а вторая — та, с кем ее муж, дела не меняет совершенно.
Вот это, я считаю, и есть женщины.
Она приехала через блокпосты, через пропуска, в чужую страну и в чужую беду. Села у кровати женщины, которой ей, по-хорошему, положено желать всего наилучшего исключительно издалека. Расчесала ей волосы. Расставила флажки на всё отделение. Привезла мне бритву.