Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Четвёртые сутки.

Четвёртые сутки с того дня, как я вытащил её из Коммунарки.

Про Коммунарку надо рассказать отдельно, потому что я в жизни не видел ничего подобного, а видел я, поверьте, немало.

Это был совершенно новый комплекс в Новой Москве, который достраивали в спешке и открыли прямо под эпидемию. Издали — нормальные современные корпуса среди голого поля и молодого леса, стекло, бетон, аккуратная плитка. Вблизи — крепость.

Я приехал туда на следующее утро после Малой Бронной, в семь. Девочек Серёга уже забрал в ковчег и посадил в отдельный домик, и они звонили мне каждый час, и каждый час я говорил одно и то же: пока без изменений.

Первое, что я увидел, подъезжая, была очередь.

Скорые.

Они стояли вдоль дороги, одна за другой, и я насчитал двадцать две, прежде чем сбился. Двигатели работали, потому что внутри лежали люди и внутри должно было быть тепло. Из выхлопных труб шёл пар, над всей этой колонной висело белое облако, и в этом облаке ходили фигуры в синих комбинезонах, в капюшонах, в очках и двойных масках. Ходили они медленно и как-то боком, как ходят люди, которые не спали.

Ни одного лица.

Вот что било сильнее всего. Двести человек на территории, и ни одного лица. Только очки, респираторы и написанные маркером на груди фамилии, чтобы свои могли отличить своих.

У ворот стояли турникеты и охрана. Дальше турникетов не пускали никого.

Я пробовал всё.

Я приехал туда с документами, с доверенностями, со свидетельством о браке двадцатидвухлетней давности и со свидетельствами о рождении дочерей. Я объяснял, что я муж. Потом, когда прижало, честно говорил, что бывший, но что дети общие и несовершеннолетние. Я просил пять минут. Я просил, чтобы мне хотя бы сказали, в каком она состоянии.

Молодая женщина в регистратуре за стеклом, сама серая от усталости, объяснила мне терпеливо и без единой злой нотки: в красную зону не пускают никого. Ни мужей, ни жён, ни детей, ни депутатов. Информацию дают по телефону раз в сутки, и телефон не отвечает, потому что на нём один человек, а больных полторы тысячи.

Я предложил деньги.

Да, предложил. Не прямо, но так, что понял бы и ребёнок: любая сумма, любая форма, благотворительный взнос больнице, оборудование, что угодно.

И вот тут со мной случилось то, чего в этой жизни со мной не случалось уже лет пятнадцать.

Она посмотрела на меня и сказала:

— Мужчина, у меня мама во второй терапии лежит. Я её тоже не вижу.

И всё.

Ни возмущения, ни обиды, ни намёка. Просто факт.

Я вышел, но ушёл не сразу.

На парковке, у бордюра, стоял мужик лет шестидесяти в старой куртке. В руках у него был пакет: термос, пачка печенья, чистое полотенце, зарядка для телефона. Он держал этот пакет двумя руками, прижав к животу, и смотрел на корпус.

Передачи не принимали. Вообще никакие, ни от кого, это было написано на объявлении у входа и повторялось на каждом шагу.

Он стоял с этим пакетом минут двадцать. Я знаю, потому что сидел в машине ровно столько же.

Потом он аккуратно поставил пакет на асфальт у ограды, постоял ещё немного и пошёл к автобусной остановке.

Я досидел в машине до того момента, когда очередная скорая встала в хвост колонны, и понял простую вещь.

Понимаете, в чём штука. Я тридцать пять лет этой жизни строил стену между собой и такими вот моментами. Стена называется «деньги». Она работает почти всегда. Школа, врач, юрист, билет, очередь, чиновник, суд, любой замок в этом мире открывается, если правильно подобрать сумму, и я этот навык отточил до автоматизма.

А тут стена просто кончилась.

Не потому, что денег было мало. Потому, что в апреле двадцатого года в Коммунарке деньги ничего не решали. Кислород был не у тех, кто платит, а у тех, кого привезли. Реаниматолог, отработавший двенадцать часов в скафандре, не продавался ни за какие деньги не потому, что он герой, а потому, что у него на руках было восемь человек и одна пара рук.

Пандемия, как война, всех уравнивает. Я это всегда знал теоретически. А в то утро узнал на себе, сидя в машине с бумажником, который вдруг стал просто куском кожи.

И ещё одну вещь я тогда понял, и она мне не нравится до сих пор.

Через несколько часов стена у меня всё-таки появится. Не за деньги, но появится. А у мужика с термосом не появится никогда, потому что у него нет и никогда не будет знакомых, которые звонят главному врачу с самого верха.

Помогла мне, как ни странно, Элизабет.

Она позвонила в самый разгар всего этого, хотела обсудить какие-то рабочие вещи по рынку. Я был настолько никакой, что просто перекинул её на Андрея и отключился.

Андрей не стал играть в дипломатию. Он ей выложил всё как есть: бывшая жена в реанимации в Коммунарке, красная зона, доступ закрыт, бюрократия, детям семнадцать лет, я вторые сутки на ногах.

Через полчаса телефон зазвонил снова.

Это была та же Элизабет, но говорила она другим голосом. Без нью-йоркской вальяжности, без «дорогуша», без коньяка в стакане. Сухо, коротко, по делу: имя пациента полностью, дата рождения, точный адрес учреждения, диагноз, что уже сделано.

Я продиктовал.

Она сказала: «Жди» — и положила трубку.

Что именно она подняла, я до конца не знаю и, честно говоря, знать не хочу. Какие-то медицинские чиновники очень высокого уровня. Какие-то швейцарские фонды, с которыми её семья работает с прошлого века. Какая-то линия по дипломатическому ведомству.

У них там, наверху, существует свой мир, невидимый обычным людям. В этом мире нет очередей, потому что там вообще нет слова «очередь». Там есть один звонок, после которого дверь, которую полторы тысячи человек не могут открыть неделю, открывается за сорок минут.

К вечеру был оформлен экстренный перевод. Пришёл спецреанимобиль с бригадой, прошёл все кордоны, забрал Катю и перевёз её сюда, в закрытое отделение частной клиники.

Я эту разницу теперь буду помнить до конца жизни. Обеих жизней.

Здесь нет очереди из скорых. Здесь вообще нет ни одной скорой, они подъезжают с тыла, к отдельному входу, и подъезжают по одной.

Здесь на полу не кафель, а какое-то бесшумное покрытие, и шагов не слышно. На стенах картины. В холле стоит кофемашина, которая варит приличный эспрессо, и никто не берёт за него денег, потому что смешно брать за кофе с людей, которые платят за сутки столько, сколько эта машина стоит целиком.

Здесь не пахнет больницей. Пахнет ничем. Это, оказывается, отдельная технология и отдельные деньги — чтобы в больнице ничем не пахло.

Счёт мне выставляли раз в сутки, аккуратной строчкой на почту, и в этой строчке было больше нулей, чем стоила моя первая машина в этой жизни. Я смотрел на неё каждое утро ровно три секунды и подтверждал оплату.

Впервые за много лет цифра не вызывала у меня вообще ничего. Ни удовольствия, ни жадности, ни расчёта. Просто набор знаков, который нужно подтвердить, чтобы аппарат продолжал работать.

Если бы кто-нибудь тогда сказал мне, что за завтрашний день надо отдать всё, что я заработал в марте, я бы отдал и не поморщился. И сделка была бы для меня выгодной.

Здесь на каждого пациента приходится отдельная медсестра. Не одна на тридцать больных, а своя, персональная. Они меняются каждые двенадцать часов — всего их в команде трое. Из-за глухих защитных костюмов и прозрачных пластиковых щитков я даже не вижу их лиц — только белые, обезличенные фигуры. И медсестра работает здесь совершенно иначе. Так работают люди, которым не нужно разрываться и бежать в соседнюю палату, — просто потому, что никакой соседней палаты у неё нет.

Сама палата — это «красная зона». Сразу за дверью начинается широкий коридор и небольшой холл с мягким диваном и кофемашиной. Первая половина этого коридора — условно «жёлтая», отведённая для родственников. Но из близких здесь только я да та сильно сдавшая старушка, которая тихо проходит мимо, пока я сижу у Кати в «красной зоне». А вот вторая половина коридора — условно «зелёная», предназначенная исключительно для персонала, и туда мне вход строго воспрещён.

104
{"b":"979272","o":1}