Волхв назвал срок. Год, может быть, полтора. Дар набирал силу, как вода в запруде, и требовал инициации, иначе — смерть. Проклятие рода гласило иное: жёны главы умирают первыми родами. Выходило так, что оба срока сойдутся в одну точку, и точка эта — ребёнок, которого она носила. Инициация погубит её, если роды наступят позже. Ребёнок не спасёт, если дар выжжет изнутри до того, как она успеет родить.
Она легла обратно в постель и лежала, пока небо за окном серело, а тошнота отступала, оставляя после себя слабость и привкус меди.
Завтрак накрыли в малой столовой. Лавр сидел во главе стола, спиной к окну, и не поднял глаз, когда она вошла. Кивнул. Слуга налил ей чаю.
— Вы дурно спали, — сказал он, не спрашивая.
Лиза села. Руки сами легли на колени, сжались в кулаки, чтобы не трогать живот.
— В доме душно, — ответила она.
Он не поддержал разговор. Ел быстро, отрезая хлеб короткими движениями. Взгляд его был прикован к краю стола, к прибору, к чему угодно, только не к ней. Лиза ловила его глаза, ждала — и не дожидалась.
За те два месяца что прошли после бала у Салтыковых, Лавр сделался прежним: молчаливым, отстранённым, чужим. Он уходил до рассвета, возвращался за полночь. Если и говорил с ней, то о хозяйстве, о расходах, об охране. Ни разу не коснулся. Ни разу не остался.
И вот теперь смотрел сквозь неё, а на груди у неё, под платьем, лежал медальон с портретами Анны и Григория Устюговых. Она надела его, сама не зная зачем. Портреты единственных друзей, казалось давали ей силы противостоять тому холоду, что воцарился в доме. — Мне надобно в Стояново, — сказала она.
Лавр поднял наконец глаза. В них ничего не было — только усталость.
— Зачем?
— Помолиться на могилах отца и матери. Разобрать бумаги Афанасия Петровича о даре. Мне нужны его записи об инициации. И там… там не спокойно.
Он отложил нож.
— Дороги скоро развезет. .
— Тем более. Пока просохнут, я успею всё разобрать.
Он молчал. Лиза смотрела на его руки — они лежали на скатерти спокойно, но побелевшие суставы выдавали, как сильно он сжимал пальцы.
— Хорошо, — сказал он наконец. — Поезжайте. С вами поедет охрана.
— Я возьму детей.
— Берите. Охрана останется при вас безотлучно.
Лиза ждала, что он скажет что-то ещё. Хотя бы «берегите себя». Хотя бы «пишите». Но Лавр поднялся, поправил манжеты и вышел, не обернувшись.
Она сидела над остывшим чаем, и её бил мелкий озноб. В комнате было тепло, но пальцы на ногах леденели, как в тот вечер, когда он впервые привёз её в этот дом.
Сборы заняли два дня. Шурка металась по дому, собирая Ваньку, таскала ему тёплые чулки и игрушечную лошадку, которую подарил учитель волхования. Ванька давно оправился после болезни, и в дороге Лиза решила укутать его потеплее.
Карету подали к крыльцу в сырое мартовское утро. Пахло талым снегом, конским навозом, речной гнилью. Нева за домами дышала разливом.
Лавр вышел проводить. Стоял на крыльце, прямой, в наглухо застёгнутом сюртуке. Помог Лизе сесть — подал руку в перчатке, и рука эта была чужой, деревянной. Задержал её пальцы на миг дольше, чем требовалось. Потом отступил.
— Не задерживайтесь, — сказал он.
— Не задержусь.
Он закрыл дверцу. Карета тронулась. Лиза смотрела в заднее окошко, пока он не сделался тёмной фигурой у дома, пока не исчез за поворотом. И только тогда поняла, что он так и не спросил, почему она уезжает одна, без мужа.
Ей не стало легче.
Дорога до Стоянова заняла больше суток. Ехали с остановками на почтовых станциях, где Лиза запиралась в отведённой комнате и её рвало в таз, пока Шурка спала рядом с Ванькой на лежанке.
За окном тащились серые поля, чёрные от влаги леса, вздувшиеся ручьи. Нева в разливе заливала низкий берег, и вода подходила к самой насыпи — мутная, ледяная, с белыми гребешками. Лиза смотрела на неё и вспоминала дядю. Как он стоял на этом самом берегу, сняв перчатку, и опускал руку в воду, и вода вокруг его пальцев на миг делалась спокойной, гладкой, как масло.
— Слушай её, — говорил он. — Река не злая. Она просто всегда хочет вернуться к себе прежней.
Тогда она не понимала. Теперь ей казалось, что она сама — та река: разлившаяся, мутная, разрывающая берега, и никто не стоит на насыпи желая успокоить.
Поместье встретило их запертыми ставнями и запахом нетопленого дома. Старый управляющий, седой, сгорбленный, суетился на крыльце, кланялся, причитал, что не ждали. Лиза узнала его по голосу раньше, чем по лицу.
Внутри было холодно и тихо, как в склепе. Воск на мебели, пыльные чехлы, в кабинете дяди — нетронутый слой тишины. Лиза прошла по комнатам, не снимая дорожного платья. Детская. Библиотека. Кабинет, где Афанасий Петрович сидел при свече над бумагами, пока она, девочка, подглядывала в щёлку.
Здесь пахло так же. Речной сыростью и сургучом.
Ванька стоял у печи, протянув к ней ладони, и Лиза велела управляющему разжечь огонь во всех комнатах. Горничная вскрикнула приоткрыв ящик с Булкой. Шутка тотчас прибежала спасать друга от ничего непонимающих слуг. Дом наполнился суетой.
— Не жалейте дров, — сказала она.
Наверху, в своей прежней спальне, Лиза открыла сундук. Платья, детские куклы, ленты. Под ними — письма отца, перевязанные выцветшей лентой. Лиза села на пол, прижала пачку к груди и не плакала. Только дышала часто, коротко, как после бега.
Она пробыла в поместье неделю, прежде чем появились брат и сестра Устюговы.
Они приехали под вечер, когда с востока тянуло дождём. Сказали управляющему, что слышали о приезде хозяйки и не могут не засвидетельствовать почтения. Лиза вышла к ним в малую гостиную, где уже топилась печь.
Григорий стоял у окна, теребя в руках шляпу. Он похудел с их последней встречи. Взгляд у него был тот же — тёплый, жадный, осторожный.
— Лизавета Михайловна, — он поклонился. — Простите за дерзость. Я…, мы не могли не приехать.
— Не дерзость, — сказала она. — Я рада вам.
И это была правда. После холодного дома на Миллионной, после молчания Лавра, после тошноты и страха знакомые, родные лица показалимь ей почти родным.
Она пригласила их к ужину.
К ночи начался ливень. Вода лупила по ставням, стекала с крыши сплошной пеленой. Управляющий доложил, что подъездную аллею размыло за час — в распутицу и шагу не сделать. Григорий, стесняясь, просил позволения переждать до утра. Анна только развела руками:
— Сама дорога решает за нас.
Лиза распорядилась постелить обоим в гостевом флигеле.
Утром дорога не просохла. К полудню дождь стих, но аллея превратилась в жёлтое месиво, по которому карета не прошла бы и четверти версты. Охрана Верского — двое молчаливых мужчин, которых Лиза велела звать по именам, — стояла у ворот и не вмешивалась.
— Придётся задержаться, — сказал Григорий за завтраком. В голосе его было больше радости, чем сожаления.
Анна промолчала, но угол её губ дёрнулся.
Дни потянулись один на другой. Лиза разбирала бумаги дяди в кабинете — пыльные папки, тетради, заметки на полях о даре. Григорий заходил под благовидными предлогами: приносил чай, спрашивал, не нужно ли принести лампу, сидел в углу с книгой, которую не читал. Анна держалась поодаль, но глаз с них не спускала.
Вечером третьего дня Лиза устроила ужин в малой столовой. Впервые за долгое время она смеялась — Григорий рассказывал, как в детстве учил её стрелять из лука, и как она попала не в сноп, а в ухо сторожевой собаке.
— Вы всегда целились не туда, куда надо, — сказал он, и взгляд его сделался тёплым, слишком тёплым.
Лиза откинулась на спинку стула и вдруг поймала на себе взгляд Анны. Та смотрела на неё внимательно, как смотрят на карту, где отмечены чужие дороги.
— Граф, верно, скучает в Петербурге, — произнесла Анна ровно. — Муж, отпустивший жену в такую глушь… Должно быть, он очень вам доверяет.
Лиза почувствовала, как внутри всё сжалось.
— Он не доверяет, — сказала она тише, чем хотела. — Он приставил охрану.