Верский был у императора, когда Лизе передали. Она стояла в детской, держа Петра на бедре, и слушала Шурку, не перебивая.
— Говорят, школа твоя, — сказала Шурка, глядя в пол, — не школа вовсе, а личная гвардия одарённых, чтобы своего царя поставить.
— Кто говорит?
— Все. У Палена в доме вчера говорили, нынче уже на рынке.
Лиза прижала Петра крепче. Он завозился, потянул её за косу. Она не почувствовала.
— Своего царя, — повторила она. — Господи. Он же не спит ночами, чтобы эти одиннадцать детей не остались на улице и при этом государство получило от них пользу. А они его в цареубийцы записывают.
— Знаете Елизавета Михайловна, сложно поверить, что кому-то может быть не плевать на чужих детей, просто так, из доброты душевной.
Лиза посмотрела на неё. Шурка стояла у двери, худая, снова в мальчишеской одежке, что надевала для визитов в город, хотя и имела приличные платья. Она говорила без злости, просто констатировала факт. Но в голосе её Лиза услышала то, что сама чувствовала: обиду на вопиющую несправедливость.
— Иди к себе, — сказала Лиза. — И никому больше про это. Ни слова.
Шурка кивнула и вышла, неслышно, как всегда.
Верский вернулся затемно. Лиза ждала в малой гостиной, не зажигая свечей, и услышала его шаги ещё с крыльца — тяжёлые, неровные. Он вошёл, остановился у порога, увидел её в темноте.
— Ты знаешь, — сказал он.
— Знаю.
Он снял сюртук, бросил на спинку стула, подошёл к окну. Свет от фонаря падал ему на лицо полосой.
— Павел вызвал меня, — сказал он. — Пален постарался: слух дошёл до него раньше моего доклада.
— Что он спросил?
Верский усмехнулся — коротко, без веселья.
— Зачем мне одиннадцать детей. Чему их учат. Почему вокруг моего дома ловят людей.
— И что ты ответил?
— Правду. Что детей спасают от английских пансионов, где из них делали оружие против России. Что ловят тех, кто следит за моей женой. Что школа — не гвардия, а лазарет для покалеченных даром.
— Поверил?
Верский помолчал, потирая переносицу.
— Не знаю. Ему докладывают о моей верности — Кутайсов, ещё кто-то. И тут же приносят донесения о «странностях» моих расчётов. Будто я просчитываю не грядущее, а собственное возвышение.
Он отошёл от окна, сел на край стола.
— Он колебался. Ты бы видела. Император Всероссийский, самодержец, сидел и не знал, кому верить — другу или доносчику. Я видел, как он перекладывает бумаги, лишь бы не смотреть мне в глаза.
— И что он сделал?
— Ничего. Отпустил. Милости не лишил. Но и не защитил. — Верский поднял на неё глаза. — Это хуже всего. Если бы он защитил — Пален отступил бы на время. Если бы обвинил — я знал бы, что проиграл. А так он оставил меня без опоры, без точки отсчета. И Пален это понял раньше, чем я вышел из кабинета.
Лиза подошла к нему. В темноте она не видела его лица, только угадывала по дыханию, где он сидит. Протянула руку, коснулась его плеча. Он не отстранился.
— Что теперь? — спросила она.
— Теперь Пален будет давить. Раз он не получил отпора, значит, почуял слабину. И будет бить, пока император не поддастся.
— А ты?
— А я не могу выбирать за него. Я могу только считать.
Он накрыл её ладонь своей — сухой, горячей, несмотря на холод в доме.
— Он уже не верит никому. Это хуже, чем если бы верил Палену.
Глава 33
Глава 33
Письма принесли императору на серебряном подносе. Так потом рассказывали: будто не бумаги несли, а приговор, уже подписанный, но ещё не оглашённый. Пален вручил их сам, стоя навытяжку, с тем скорбным лицом, какое бывает у верного слуги, вынужденного донести на брата.
Павел читал долго. Сперва молча, шевеля губами, потом стал рвать листы из рук секретаря, переспрашивая, перелистывая, будто не верил глазам. Письма были от Верского — почерк его, обороты его, печать князя Северского, та самая, что ставилась на всех докладах. И в них — о Бонапарте, о «новом порядке», о приведении к власти молодого Александра. Играли на старом страхе Павла, повторить судьбу отца.
Лиза узнала обо всём не сразу. Ей передали через Шурку: графа вызвали к государю, и пошёл он туда без мундира, в одном сюртуке, как человек, который уже знает, что назад не придёт в прежнем чине.
Печати были настоящие. Это потом выяснил Верский, уже когда всё рухнуло: их достали через подкупленного писца, у которого хранился слепок княжеской печати. Бумаги же подделали так, что и сам Верский, глядя на них, на миг усомнился — не он ли писал в забытьи. Пален знал толк в таких делах: он не сочинял вздор, он шил из настоящих ниток ложное платье, и оно сидело как влитое.
Верского не было полдня. Лиза ждала в малой гостиной, не притрагиваясь к еде, и слушала, как в детской плачет Пётр, а нянька его укачивает, и от этого плача делалось ещё тошнее. Шурка дважды выходила к воротам и возвращалась, качая головой: нет.
Он вернулся к ночи. Лиза услышала, как хлопнула дверь, как в сенях сбросили сапоги, и вышла навстречу. Верский стоял посреди прихожей, не снимая сюртука, с лицом серым, как зола. Он не сразу её заметил, а когда заметил, не удивился — будто знал, что она не ляжет.
— Павел верит, — сказал он. — Швырнул письма мне в лицо. Не дал сказать ни слова.
Лиза прислонилась к косяку. Ей вдруг стало холодно, хотя в доме топили.
— Что там было?
— Будто я сношусь с Бонапартом. О «новом порядке». — Он усмехнулся. — Я даже не знал, что у меня такой красивый слог в письмах.
— И ты молчал?
— Я сказал: «Государь, это подлог». Он закричал: «Я дал тебе всё, а ты готовился загать мне нож в спину». И всё. Больше он меня не слушал.
Верский стянул сюртук, бросил на пол. Потом расстегнул ворот рубахи, как человек, которому нечем дышать.
— Отлучили от двора. В Михайловский и Зимний велено не впускать. От тайной экспедиции отлучен, ректорство пока оставили. Павел в тот же день велел ускорить переезд в Михайловский. — Он посмотрел на неё. — Он бежит от меня в крепость, где его и убьют. А я теперь не могу войти даже на двор.
Лиза подошла, взяла его за руку. Рука была ледяная.
Прошёл в кабинет, сел за стол, не зажигая свечи, и долго смотрел в темноту. Лиза видела его силуэт на фоне окна — ссутуленный, с опущенной головой, как у человека, который держит на плечах невидимую балку.
Потом он встал, снял со спинки стула мундир и вышел с ним во двор. Лиза не пошла следом, но видела из окна, как он развёл в саду огонь, хотя мокрый снег тут же начал гасить пламя, и как бросал в него бумаги — не письма, а свои расчёты. Они горели плохо, дымили, сворачивались в чёрные трубочки, и Верский стоял над ними, глядя, как его будущее расходится дымом над мокрой землёй.
Когда он вернулся, от него пахло гарью и снегом. Лиза ждала у двери.
— Началось, — сказал он.
И прошёл мимо неё в дом, не обернувшись.
Отлучённый от двора, Верский не ушёл со службы — служба ушла из него. Мундир он сжёг в ту ночь вместе с расчётами, и Лиза знала, что за этим не поза, а необходимость: сожжённые бумаги нельзя было больше пришить к делу, а мундир всё равно отобрали бы. Всё, что оставалось, — люди. И они остались.
В гарнизоне Михайловского замка, среди караульных, среди писарей и конюхов, у Верского ещё были верные. Они не носили его знаков, не называли себя его именем. Они просто служили там, куда он их когда-то поставил, и ждали, когда понадобятся. Теперь они стали его глазами, потому что своих глаз у Верского во дворце больше не было.
Но главным разведчиком стала Шурка.
Сначала Лиза не поняла, зачем Верский зовёт её в кабинет и сажает за стол с собой, как равную. Потом увидела: он выкладывает перед ней план замка, и Шурка водит по нему пальцем, повторяя то, что ей нашептали.
— Вот тут, — говорила она, тыкая в западный флигель, — в подвале крысы слышат, как по ночам ходят. Туда и обратно. Стучат сапогами, много.
— Кто? — спрашивал Верский.