Я посмотрел на Зыкова.
– Гринь.
Старшина не стал возражать. Он уже всё просчитал.
– Гринь тебя по‑немецки не заменит, телефонную формулу не выговорит, – сказал Зыков. – Но команду и окрик понимает. На отходе базы было двенадцать работоспособных. Станет одиннадцать.
Я кивнул, и тут в разговор влез Тарасов, который всё это время шёл за нами молча.
– Я пойду вместо Гриня, – сказал он.
– Нет. По‑немецки ты не слышишь. И капитан мне нужен здесь: Зыков решит уходить по другой нитке – своих поведёшь ты. Они держатся на тебе. Уйдёшь – сломаются на первой мочажине.
Он кивнул, отвернулся и пошёл. Не к своим: сначала свернул к схрону и постоял там, глядя на воду.
– Чук, – позвал я.
Пацан вынырнул из‑за валуна, где ждал ответа.
– Гене слово в слово. «Семьи выводим первыми. Клипсы не ставить, пока не будет моего сигнала. Точное решение – после данных у переезда». Повтори.
Чук повторил. Слово в слово, как учили.
– Иди.
Он кивнул и растворился в ельнике.
Я смотрел ему вслед и складывал то, что получилось. Сначала люди, потом рельсы. Не пересчитаю восьмерых у печи – не будет сигнала. Не будет сигнала – Гена не поставит клипсы, немой не снимет трубку, и стрелка останется целой. А заряд после этого придётся снимать уже завтра, под усиленной охраной, с одним капсюлем на всё.
* * *
Я шёл к дальней землянке, где лежали тяжёлые. Даша ждала у входа, скрестив руки на груди, и смотрела так, будто я пришёл забрать у неё последнее.
– Отсрочка на сутки, – сказала она без предисловий. – Если немцы войдут раньше, чем вы вернётесь, они останутся вообще без ухода.
– Сутки отсрочки – это разгруженный эшелон. Настил, лодки, патроны. Батальон в болоте. Отсрочка спасает троих сегодня и убивает шестнадцать послезавтра.
Спорить она не стала. Двадцать восемь минут до гряды она вчера прошла ногами и знала их лучше меня.
– Тогда два вопроса, и оба мои, – сказала она. – Чем я их оставляю и когда вы возвращаетесь. Вода на пять суток, сухари на пять, вторая печурка. Повязку Кузьмину я перебила час назад, следующую менять на третьи сутки. Не сменит никто – заражение пойдёт выше, и тогда ему уже не повязка понадобится.
– Возвращаемся, как только убедимся, что за гатью не следят. Если нас не будет двое суток, на третьи идёшь ты. Одна, по воде. Потом – раз в сутки; след уводишь в мочажину.
– А Костя?
– Костя сюда не ходит совсем. Ни за забытым мешком, ни потому, что ему покажется, будто стало тихо. Он знает обе нитки, гряду, схрон и родник. Скажешь ему это сама, при мне и при Зыкове.
Даша кивнула. Один раз, коротко – как вчера на гряде.
– Идите, – раздался из землянки хриплый голос.
Кузьмин лежал на спине, укрытый до подбородка, и его трясло крупно, рывками, как на морозе. Губы были сухие, в трещинах. От повязки на бедре шёл тот самый сладковатый душок, который я хорошо помнил по Воронову и ещё лучше – по Чечне.
– Идите, – повторил он. – Мы тихо отлежимся.
Он делал понятное дело: закрывал наш с Дашей спор и снимал с меня вину. Ни того, ни другого я ему не позволил.
– Кузьмин, ты… – начала было Даша, но я приложил палец к губам.
Я вошёл, опустился на одно колено и снял с плеча мешок, который тащил от схрона. Фляги, сухари, соль, вторая печурка, жестянка с огарками. Оружия в мешке не было: гранаты лежали здесь со вчерашнего вечера, по одной у каждого изголовья.
И тут третий, тот, что справа, повернул голову.
Хомутов. Я вспомнил его по риге: он тогда держал одну из задних ручек носилок и не выпустил её, хотя у самого из‑под ремня текла кровь.
– Забери, командир, – прохрипел он. – Мою забери.
Он смотрел не на мешок. Он смотрел на гранату у своего изголовья.
– Смерти я не боюсь, – сказал он, выдавливая слова по одному. – Меня жарит так, что я себя не помню. Очнусь ночью, руку протяну – и всех троих заберу. Оно нам надо?
Отдать её Кузьмину на хранение – переложить решение на человека, который сам через раз в сознании. Забрать совсем – отнять у него последнее, что осталось от собственной воли.
– Даша. Бечёвку.
Я обмотал гранату бечёвкой крест‑накрест, прихватив кольцо, затянул два тугих узла и положил её обратно – не у изголовья, а в ногах, под лапником.
– В бреду не нащупаешь, – сказал я. – В ясной голове развяжешь. Два узла – и она твоя.
Хомутов смотрел на бечёвку долго. Потом закрыл глаза.
– Годится, – сказал он.
Я простился с каждым по имени и вышел.
Свежие края дёрна у входа притоптал сам, лапник уложил заново, чтобы не белели срезы. Потом увёл след на сорок шагов в сторону, к дальней мочажине, и оборвал в воде. Работа была на десять минут, и сделать её мог любой. Я сделал сам. Не из недоверия – просто пока руки заняты, легче.
Еды и воды им хватало на пять суток. Не больше.
Даша вышла следом. Глаза были на мокром месте, но говорила она о деле.
– Флягу я поставила справа от Кузьмина, левой рукой он не достанет. Печурку топить только ночью и только сухим лапником: сырой даст дым. Коры им оставила на трое суток, больше у меня нет.
– Принято, – сказал я.
* * *
К наблюдательной сосне я подошёл, когда стемнело окончательно. Петька окликнул меня из темноты раньше, чем я его увидел, и отзыв взял целиком, до последнего слова.
– Кто учил?
– Дядька Зыков, – отозвался он сверху и слез на нижний сук. В руках у него был обрезок бересты и тупой гвоздь.
– Докладывай.
– С юга за день – две подводы и шестеро пеших. Собак не было.
– Что‑нибудь новое заметил?
Он нахмурился, вспоминая, чему его учили накануне.
– Я теперь не просто людей считаю, а смотрю на метки. Немцы ставят пары кольев, а на них делают зарубки так, чтобы скошенный край смотрел на север.
Я присмотрелся: в темноте береста белела пятном.
– Сколько таких пар ты насчитал?
– Три. Они стоят примерно в пятидесяти шагах друг от друга. И все эти скошенные края смотрят на север – прямо в сторону нашего ельника.
В это время из темноты вынырнул Архип. Старик был мокрый по грудь, грязь лежала на нём слоями, а лицо было злое, словно он лично поспорил с каждым болотным духом.
– Обошёл три брода, – он отряхнул руки о штаны. – Два промерили – вехи стоят. К третьему не полезли: дно илистое, там пусто. Вех не трогал, только считал.
Я свёл Петины колья с Архиповыми бродами. Получилась одна линия.
Немецкая разметка тянулась не по дороге и не по гати Чука. Она шла вдоль гривы, параллельно нашей резервной нитке. Триста шагов. Для болота – почти рядом.
Фрол выбрал гриву потому, что на ней можно положить настил: единственная сухая полоса среди топи. Немцы нашей базы не нашли. Они нашли то же место, что и Фрол, и читали болото не по нашим следам, а по тем же законам, что и он. Такое совпадение не устранишь казнью проводника.
Короткий отход, рассчитанный на двенадцать минут, теперь выводил людей прямо навстречу цепи.
И была вторая цифра, которую я досчитал уже сам. Дальняя землянка с тремя лежачими находилась в двух сотнях шагов от размеченной линии. Ближе, чем гряда. Ближе, чем схрон.
След от неё я увёл в воду час назад собственными руками. Теперь это было единственное, что стояло между тремя ранеными и теми, кто ставит вехи.
– Стас, – окликнул меня старшина. – Ты чего там завис?
Я обернулся на голос, увидел Зыкова, который направлялся к нам.
– Епифанцев на второй мочажине жердь поднял, – сказал он. – Решил, что мешает, и вытащил на кочку.
Вот это оставлять до утра я не стал.
– Показывай.
Мы дошли до мочажины вдвоём. Жердь лежала поверх мха, светлым срезом вверх: с трёх шагов её видел даже я. Я разулся, влез в воду по колено, нащупал ногой дно, уложил жердь обратно и притопил, придавив двумя пластами дёрна. Потом отошёл и посмотрел с трёх шагов. Не читалось.