Можно. Очевидно, так можно, если ученик — не Соня, а наставник — не я. Потому что сегодня эта противная слишком одарённая девочка ушатала меня гораздо больше, чем я — её.
Может быть, ей не слишком давались строчки. Может быть, она запуталась в символах, которые должна была знать из школьных уроков. Но во всём, что касалось практических упражнений, она была почти противоестественно хороша.
Она легко поддалась гипнотизму, открывшись моему воздействию. Было достаточно всего нескольких правильно сказанных фраз, чтобы направить её к сосредоточению на пустоте, и ещё несколько — чтобы превратить эту сосредоточенность в деятельной фиксации на мысли. Ей открылось зеркало; она моргала, как простой человек, но видела флюиды, будто училась несколько лет. Я запретила ей работать с отражениями только потому, что сама не точно помнила подводящие упражнения.
Я показывала ей колебания эфира и просила называть показанное. Она даже не закрывала глаз и не выглядела напряжённой, но отвечала всё в точности. Во время своего учения я считалась исключительно одарённой, но мне потребовалось чуть больше года, чтобы научиться читать вот так воздействия наставника; когда у меня получилось это впервые, мне сказали, что у меня может быть большое будущее.
От меня ждали, что однажды я надену магистерскую мантию. Но в Плане для меня было написано другое.
В Плане было написано… вот это?
Я устала показывать, а Соня всё ещё не устала видеть. Я чувствовала, как плещется в ней бурная молодая сила, и усилием воли собирала свою — а она растекалась, разбегалась из моих ладоней ручьями. Я была дырявым ситом, в котором ещё кое-как плещется магия. Я знала тысячу вещей, но с этого урока моя неопытная ученица ускакала чрезвычайно довольной стрекозой, а я — выползла, едва сдерживая тошноту.
Теперь мне нужно было зайти к Юрию Валентиновичу и узнать про следы машины, пансионат, водителя, вейцев и опросы местных жителей. Вместо этого я мешком с картошкой осела на табурет в прихожей. Головная боль всё никак не желала успокоиться. Хотелось крепкого сладкого чаю с лимоном и спать. Больше ничего не хотелось.
Я чувствовала себя… уязвлённой, пожалуй. И это было ужасно само по себе, потому что пустое стремление к силе не может быть благом для служителя.
Господи, как же болит голова.
Нужно переодеться и идти в город. Расследование, пропавший человек, Тайная полиция, гости, вейцы. У меня есть мой служительский долг, на мне лежит ответственность. Кому, как не мне, понимать вес долженствования?
Шарф стёк с моих плеч — и булькнул. Невидящим взглядом я смотрела в воду. Едва заметная рябь по поверхности, мягкое свечение, убаюкивающее качание табурета — словно не табурет это вовсе, а лодка, лениво плывущая по тихой реке.
А в воде — рыбы. Сияющие волшебные рыбы. Я ласково коснулась их плавников, и они кружили вокруг меня, кружили… я будто погрузилась в сон, я будто сама стала рыбой и кружилась вместе с ними, кружилась, кружилась…
— Расскажи ещё, — шептали мне голоса. — Расскажи! Нам нравится, как ты рассказываешь…
🜛🜛🜛
— Я была красавицей. Первой красавицей из всех! Волосы — чёрной волной, кожа белая-белая, губы — как кисточкой нарисованные. Кто ни пройдёт мимо — оборачивается. Шеи тянут и вздыхают так: «а-а-ах». Потому что ах! А как я танцевала! По сей день никто так не танцует, как я! Я бы и сейчас танцевала. Я так хочу танцевать! Так хочу… мне бы вот только музыки…
— Ты погляди, какая зазнайка. Как была, так и осталась.
— Но танцевала-то и вправду хорошо. Я помню, как она танцевала…
— Что ты помнишь? Что ты помнишь? Ты позже неё был! Тьфу.
— Но она же так танцевала!
— Ты этого не помнишь.
— Тогда откуда знаю?
— Воображаешь много, ха!
— …только бы вот музыки… и танцы, танцы! У воды и до утра! Чтобы луна смотрела и все окрестные парни! Ты потанцуй со мной. Потанцуй… и чтобы музыка, музыка! Чтобы свирель! Ты потанцуй…
Немного позже, к утру, когда дымка рассеется, а вода схлынет, я приду в ужас от этого вечера. Но в тот момент всё происходящее казалось мне совершенно естественным.
Кто я — если не голос в тишине, кто я — если не свеча в темноте? Для чего я ещё — если не для того, чтобы быть опорой и домом? Я пришла в этот мир, чтобы стать для кого-то ответом, чтобы подать руку тому, кто увяз в тревоге и сомнениях, чтобы впитать слёзы и подарить утешение. Я растила свою душу, чтобы согреть ею тех, кто белеет от холода одиночества. Я воспитала свою силу, чтобы в моих руках она стала благословением.
Есть ли мне дело до того, кто пришёл на мой свет? Моя кожа — расписной ковёр, усеянный печатями моих клятв; я вверила свою жизнь служению, я посвятила себя высшей цели и для того была одарена милостиво. Постучит ли в мою дверь князь или нищий, священник или убийца, мудрец или полоумный, я приглашу их всех и приму одинаково. Я клялась в этом, но клятвы — всего лишь слова, привычка; суть не в том, в чём я клялась; суть в том, что правильно; а человеческой душе природно гостеприимство.
Кто бы ни пришёл…
Кто бы ни обратился…
И я читала Уроки — о Владимире Могучем, об Анне Бережливой, о Степане Убийце. «Почему их зовут так странно?» — спрашивали меня, и я отвечала: много имён потеряно во времени, но жива память об их делах. «Но ведь Стьепан — это имя?» — недоумевали слушатели, и я говорила: не каждое из имён получено при рождении, но люди дурно понимают то, у чего нет имени.
«В чём же он могуч?» — удивлялись голоса. «Зачем ей столько зерна?» — роптали они. «Лучше бы стёрли об убийце всю память, и пусть забвение будет ему уроком»…
— Он уже умер. Ему не нужны больше уроки. Все Уроки составлены для живых.
— Кара забвением, — шептались вокруг.
И я улыбалась почему-то. Мне было отчего-то так хорошо.
Потом я устала от точных слов и больших смыслов, и тогда вместо затверженных наизусть Уроков из меня выплеснулись людские истории — те, в которых Владимир Могучий был богатырём на горбатом коне; те, в которых он в одиночку остановил вражеское войско и потребовал в награду княжну; те, в которых княжна та и хотела бы его полюбить, да не смогла. И тогда мы говорили о любви и о том, как она приходит. И я говорила, будто любовь есть результат душевной работы либо же продукт душевной слабости, и одно следует отличать от другого; а мне говорили, будто любовь просто есть, и у неё, как у всякого явления эфира, нет ни прошлого, ни корня.
От этого я плакала. Горько, долго, и солёные слёзы смешивались с дивной водой, и рыбы кружили, кружили, кружили…
— Я была красавицей, — звонко сказал голос. — Потанцуй со мной.
И звучала свирель, и музыка лилась по комнате водой, и музыка звенела золотыми искрами и клубилась цветными вихрями. Какое чистое, какое простое счастье! Во мне столько силы, мои шаги так легки, мои руки — всё равно что крылья. Я скользила по поверхности воды, я была движением и звуком, я была ростком, тянущимся к солнцу. Я была обнажена — потому что не нужно прятать себя, когда танцуешь вот так. Из-под ног моих мерцающими чешуйками вылетало серебро.
Счастье и сила поднимались во мне волной.
— Я была красавицей, — засмеялась я. — Первой красавицей из всех! Кто ни пройдёт мимо — оборачивается. А как я танцевала! Как же я танцевала!
— Ты хорошо танцуешь, — шептали мне. — Ты хорошо рассказываешь. И светишь хорошо… нам нравится твой свет…
🜛🜛🜛
Я проснулась рывком.
Темнота была глухая и мёртвая. В лёгких горело. Тело сковало холодом, голую кожу кололо иглами, и с каждым мгновением все они погружались всё глубже, разделяли на волокна мышцы, протыкали кости, проникали в кровь, бежали по венам к сердцу.
Я дёрнулась, чтобы выдернуть из груди хоть одну, самую толстую из них — но схватилась пальцами за пустоту.
Темнота сгущалась. Во рту привкус металла, вокруг гулкая гробовая тишина. Я всё пыталась вдохнуть, но не могла. Сердце колотилось бешено, я драла пальцами горло и билась об пол, из глаз — кровавые слёзы.