— Я считал вас угрозой, — продолжил он. — Южная чужачка с сомнительной магией, которая влезла в жизнь короля и нарушила порядок, который я выстраивал шесть лет. Я хотел вас убрать. Не думайте, что я злой. Простой расчёт. Это всё, что у меня было. Всё, что, как мне казалось, нужно Валькерии.
Он сделал паузу. Спина прямая, руки сцеплены за спиной — привычка человека, который всю жизнь контролировал каждый жест.
— Я не учёл одного.
— И чего же?
— Что Валькерии жизненно необходим живой эмоциональный король. И что вы — единственная, кто мог ему это вернуть.
Тишина на кухне стала такой плотной, что сопение Грима казалось очень громким. А он сопел и смотрел на Тарена очень одобрительно. Тот делал вид, что мнение собаки его не интересует. Как бы не так.
— Я не прошу вашей дружбы, — добавил Тарен. — И не жду прощения. Но я официально признаю факт: без вас Морвен через два-три года оказался бы окончательно отрешен от жизни, его бы больше не волновала страна, и Валькерию просто растащили бы на кусочки соседи. Вы это предотвратили. Ценой, которую я считал невозможной. Я ошибался в расчётах. Для советника это — худшее, что можно признать.
Я смотрела на него долго. На его узкое, жёсткое лицо. На седые виски. И впервые увидела не врага, а просто человека, который очень долго нёс чужую корону на своих плечах и наконец выдохнул.
— Тарен, — сказала я. — Хотите суп?
Он моргнул.
— Что?
— Суп. Тыквенный. С корицей. Без магии, просто суп. Вы, кажется, не ели сегодня. У вас тени под глазами больше моих, а мои, поверьте, впечатляют.
Тарен смотрел на меня так, будто я предложила ему станцевать на столе.
— Я… не затем пришёл.
— Знаю. Но суп всё равно полезнее извинений. Садитесь.
Он не сел, но и не ушёл. Стоял и смотрел, как я наливаю суп в миску — тяжёлую, глиняную, ту самую, из которой ел Морвен в первый вечер. Она идеально балансировала с супом.
— Без магии? — уточнил он.
— Без магии. Просто тыква, масло, корица и немного сливок. Обычный вкусный суп.
Он взял миску. Посмотрел на нее. Потом на меня.
— Вы странная женщина, мастер Соларис.
— Мне это говорят каждый день. Ешьте.
Тарен ел суп стоя, у дверного косяка, как человек, который даже в момент перемирия не готов занять место за чужим столом. Но тем не мене он съел все. И когда поставил миску, на его лице появилось выражение, которого я никогда на нём не видела.
Удивление.
— Вкусно, — сказал он. Как будто это тоже стоило ему усилий. — И тепло. Спасибо. Рина.
— На здоровье, советник Тарен.
Он коротко кивнул, развернулся и ушёл, не оглядываясь.
Хельга подняла скалку с пола.
— Что это было? — спросила она.
— Конец света, — сказала я. — Или начало нового. Пока не решила.
Лейра, в отличие от Тарена, не приходила с визитами примирения. Она приходила каждый день, как обычно, с отварами, тетрадью и бесконечными замечаниями. Я воспринимала это как легкое стихийное бедствие.
— Не двигай правой рукой слишком резко, у тебя контур Сути ещё не стабилизировался.
— Лейра, я чищу картошку.
— Чисти левой.
— Я правша!
— Значит, станешь левшой!
Лейра продолжала ругаться, ворчать, критиковать мои отвары, осанку, режим сна и мою привычку вставать в четыре утра.
Это и была её форма любви, я это поняла давно. Лейра заботилась так, как северный ветер заботится о скалах — обдувая их до блеска, стачивая всё лишнее, оставляя только прочное. Жёстко. Необходимо. Навсегда.
— Лейра, — сказала я однажды вечером, когда мы сидели у неё в каморке и пили чай (по-прежнему обувь тролля, но я уже начала находить в нём что-то родное).
— Ммм…
— Спасибо.
— За что?
— За всё. За ритуал. За то, что не дала мне сдохнуть от истощения. За то, что стояла за дверью каждый раз, когда я делала что-то безумное. За отвары. За простую веру в меня.
Лейра посмотрела на меня поверх чашки. Её глаза на секунду стали теплыми и лучистыми. Каждый раз я замирала от такого, потому что, когда складки на ее хмуром лице разглаживались, она превращалась в неописуемую красавицу. Я все чаще замечала, как смотрит на нее Каэль, когда она не видит.
— Рина.
— Да?
— Заткнись и пей чай.
— Это «всегда пожалуйста»?
— Это «заткнись и пей чай».
Я пила. И она пила молча, рядом. И у меня никогда не было подруги ближе.
А Морвен… Морвен учился.
Учился жить с чувствами, как ребёнок учится ходить — неуверенно, с падениями, с удивлением от каждого нового шага. Только ребёнку год, а ему двадцать девять, и чувства, которые у годовалого приходят постепенно, одно за другим, капля за каплей, на него обрушились все разом. И у него теперь была та самая тихая, сосредоточенная серьёзность человека, который впервые за шесть лет заново открывает собственный мир.
Каждый день приносил что-то новое. Маленькое. Незаметное для всех остальных, но такое огромное для него.
Вкус хлеба.
Это случилось за завтраком, на шестой день после менталистов. Я принесла хлеб — обычный, без магии, тот, что Хельга пекла каждое утро для всего замка. Даже не мой. Морвен взял кусок, откусил привычно, без ожиданий, как делал каждый день.
И остановился.
Я видела, как менялось его лицо. Медленно, как рассвет. Как будто внутри что-то в нем раскрывалось — с «еле слышно» на «тихо, но отчётливо». Его пальцы, те самые, что ещё неделю назад ломали кости врагам, теперь бережно держали корку, будто боясь её раскрошить.
— Что случилось? — спросила я, когда он замер.
— Хлеб, — сказал он. И в его голосе было столько удивления, сколько обычный человек вкладывает в слова «чудо» или «невозможно». — Он… тёплый. И хрустит. И внутри мягкий. И пахнет… пшеницей? И чем-то ещё.
— Дрожжами.
— Дрожжами, — повторил он, как будто это было названием редкого драгоценного камня.
Он доел этот кусок хлеба, как другие люди пьют дорогое вино — медленно, с закрытыми глазами, пропуская каждый глоток через всё тело. И в этот момент я впервые по-настоящему осознала: он не просто вернулся. Он заново родился.
Холод окна.
Морвен всегда стоял у окна. Привычка, когда не чувствуешь ничего, нужно хотя бы на что-то смотреть. Но раньше окно было просто стеклом. Картинкой, за которой была чужая, недоступная ему жизнь.
Теперь он подошёл к нему, прижался лбом к стеклу и резко поддался назад.
— Холодное, — сказал он. С таким лицом, будто стекло его укусило.
— Это Валькерия, — сообщила я очевидный факт, улыбаясь. — Тут всё холодное. Кроме меня.
— И кроме супа.
— И кроме супа. Да.
Он снова прижался лбом к стеклу. На этот раз не отдёрнулся. Стоял и чувствовал: холод, гладкость, то, как стекло запотевает от его дыхания. Маленькое чудо, доступное каждому ребёнку. Недоступное ему шесть лет.
Я отвернулась. Потому что смотреть на это было как на рождение, слишком личное, слишком настоящее.
Шерсть Грима.
Это стало ритуалом. Каждый вечер, после ужина, Морвен садился в кресло у камина и гладил Грима. Перебирая густую шерсть пальцами: медленно, сосредоточенно, как будто составлял список ощущений. Тут жёсткая, тут мягче, тут пушистый, тёплый, невесомый подшёрсток.
Грим лежал и блаженствовал. Его хвост стучал по полу мерно, ровно, как метроном, глаза закрывались, а тело расслаблялось, превращаясь из собаки в меховой коврик.
Однажды, глядя на это, я тихо спросила:
— Как ты его сейчас ощущаешь?
Морвен не поднял головы. Продолжал гладить. Его движения были точными, уверенными, полными тихой благодарности.
— Тёплый. Живой. Когда дышит, мех поднимается и опускается. Уютный.
Пауза.
— Я помнил. Шесть лет. Помнил, что он мягкий и теплый. Но память — это слово, ощущения ушли. А теперь вернулись. И знаешь, Рина, это так прекрасно, просто ощущать его шерсть под пальцами.
Запах моих волос.
Это случилось на восьмой день, совершенно неожиданно. Я стояла у плиты, помешивая рагу. Просто, без магии, мясо с овощами. И не слышала, как мужчина вошёл. Морвен двигался бесшумно, это была привычка человека, который шесть лет не ощущал собственного тела. Ноги ступали ровно, точно, без лишних звуков.