Я посмотрел на него.
— Повтори.
Он заулыбался. Радостно, гадко, почти по-детски.
— Пока Нечай дышит — раз в год живой. Тёплый. Целый. Леший берёт. Нечай не смотрит. Не спрашивает, куда крик ушёл. Не спрашивает, что в земле выросло.
Леонтий сразу сказал:
— Нет.
Леший даже не повернулся.
— Покойник не платит. Покойник молчит.
— Человек не может быть платой.
— Может. Люди всем платят людьми. Князья — войной. Боги — мором. Бояре — крестьянами. Попы — словами, чтоб потом другие умирали. Леший честный: один в год.
— Это не честность.
— Это счёт.
Я молчал.
Потому что если открыть рот сразу, можно было сказать что-то слишком правильное. Или слишком страшное.
Леший ждал.
Не спокойно. Он ёрзал, чесал плечо, щёлкал зубами, срывал со шубы репейник, подбрасывал его на ладони, ловил ртом, выплёвывал. Но ждал.
Я спросил:
— Любой?
Леонтий резко повернулся ко мне.
— Всеволод.
Я не посмотрел на него.
— Любой? — повторил я.
Леший довольно закивал.
— Любой. Живой. Лучше злой. Злые крепче. Дольше гнутся. Хорошие быстро ломаются, скучно.
— Очень располагаешь.
— Леший старается.
Леонтий шагнул ближе.
— Ты сейчас не выбираешь злодея. Ты выбираешь право назвать человека кормом.
— А если он уже сам кормил других? — спросил я. — Если резал, насиловал, продавал детей, жёг дома? Если он такой же, как Доброгост, только хуже и без хорошей скатерти?
— Он всё равно человек.
— Вот поэтому ты и священник.
— Я священник не поэтому.
— Я понял. По особой любви к невозможным ответам.
Леонтий смотрел на меня тяжело.
Плохо смотрел.
Не обвинял даже. Хуже. Ждал, что я сам услышу, что говорю.
А я слышал.
Это была самая неприятная часть.
— В мире полно подонков, — сказал я. — Таких, которых не жалко.
— Жалко не жалко — не твоя мера.
— Моя, — сказал я и сам почувствовал, как плохо это прозвучало.
Метка под рубахой молчала.
Очень вежливо с её стороны.
Леший ткнул пальцем мне в грудь, но на этот раз не коснулся.
— Считальщик слово любит. Мера, мера. Кому в ямку, кому в корень. Нечай уже считает.
— Заткнись.
Он заулыбался шире.
— Хорошо. Значит, слышит.
Я выдохнул.
Воздух был холодный. Горло болело после дыма и ночи.
— Не дети, — сказал я. — Не бабы с рынка. Не случайный пьяный. Не тот, кто просто не туда свернул.
Леший скривился.
— Нечай выбирает долго.
— Нечай выбирает.
— Леший берёт.
— Да.
— Нечай не спрашивает.
Я посмотрел на Леонтия.
Он не отвёл взгляда.
И всё равно я сказал:
— Не спрашивает.
Леонтий отвернулся.
Лучше бы ударил.
Леший прыгнул, хлопнул себя по бокам, завыл тихо, почти радостно:
— Слышали? Слышали? Княжич год живому привязал! Узел новый! Старый хрясь, новый шшш!
Где-то в стене сарая скребнула мышь.
Леший повернул к ней голову.
— Слышала.
— Я не княжич, — сказал я машинально.
— И Леший не леший, — пропел он. — Все скромные, все врут, все живые пока.
Он вдруг вытянул руку.
— Первый завтра.
— Нет.
— Да.
— Я сказал: нет.
— Леший пустой.
— Я вижу.
— Не видит. Глазами люди только грязь считают. Леший пустой. Завтра первый.
— Я подумаю.
— Думай быстро.
— Найду.
— Если не найдёшь, голова будет спать.
Я поднял мешок.
— Мне надо спросить её сегодня.
— Тогда первый сегодня.
— Ты только что сказал завтра.
— Леший добрый был. Нечай торговаться начал. Доброта убежала.
Я шагнул к нему.
Он не отступил. Только оскалился.
— Дед.
— Что?
— К ночи будь готов.
— С живым?
— Я найду.
— Найдёшь? — он наклонился. — Нечай день будет людей щупать. Этот плохой? Этот кривой? Этот бабу бил? Этот хлеб украл? Тьфу. Люди все грязные. Только грязь разная.
— К ночи будь готов, — повторил я.
— А если нет?
— Тогда будешь думать, как допросить голову без жертвы.
Леший фыркнул.
— Тогда Леший будет думать послезавтра.
— Не будет послезавтра.
— У головы будет.
— К ночи, — сказал я.
Он покрутился на месте, будто спорил не со мной, а с воздухом, снегом, мышью и собственными локтями.
Потом ткнул в меня пальцем.
— К ночи. Живой. Тёплый. Не тухлый. Не старый совсем. Не больной.
— Ещё меню составь.
— Можно. Леший любит без зубной гнили.
— Иди.
Он исчез между сараем и стеной так резко, будто его туда втянуло.
Остался Леонтий.
Я ждал.
Он молчал.
— Скажи уже, — не выдержал я.
— Что?
— Что я чудовище.
— Ты не чудовище.
Почему-то стало не легче.
— Пока? — спросил я.
— Ты человек, который делает шаги туда, где чудовищу будет удобно.
— Красиво.
— Страшно.
— У меня мать в плену.
— Я знаю.
— Сестра. Девочка.
— Знаю.
— Если мы будем искать чистый путь, их переведут или убьют.
— Возможно.
— Не “возможно”. Переведут. Убьют. Снова пустят кровь ведьмам. Ты видел.
— Видел.
— Тогда не мешай.
Леонтий посмотрел на мешок.
— Я не могу благословить убийство человека ради колдовства.
— Я не просил благословения.
— Но хотел, чтобы я понял.
Вот тут он попал.
— Да, — сказал я. — Хотел.
— Я понимаю.
— И?
— От этого хуже.
Мы больше не говорили.
Голову я спрятал в старом угольном мешке. Дорогая скатерть, конечно, выглядела живописнее, но человек с окровавленной дорогой скатертью на рассвете привлекает внимание. Человек с грязным мешком из-под угля привлекает только желание отойти подальше. В Мерове это почти невидимость.
До казармы я дошёл, когда уже серело.
На дворе пахло мокрым деревом, дымом, навозом и клопами. Клопы, конечно, не пахли. Но после вчерашнего совета я чувствовал их как отдельную военную силу. У каждого войска свои союзники. У нас, похоже, были клопы, гнилые ремни и мыло, от которого люди чесались.
Вьюн сидел у стены и точил нож.
Разумеется.
Если когда-нибудь Вьюн умрёт, он, наверное, и в могиле будет что-нибудь точить. Нож, зуб, чужое терпение.
Он поднял глаза.
Увидел меня.
Увидел мешок.
Увидел лицо.
И улыбнулся.
— Десятник, — сказал он тихо. — Ты или гулял хорошо, или женился плохо.
— Спи.
— Я спал.
— Врёшь.
— Ну да. А в мешке что?
— Капуста.
— Капуста у тебя капает.
— Мокрая.
— И пахнет боярином.
Я посмотрел на него.
Вьюн поднял обе руки.
— Всё. Капуста. Мокрая. Благородная. Я капусту не видел, капусту не нюхал, с капустой не знаком.
— Через час подъём. Щиты. Новых отдельно. Малого не пускать вперёд.
— А ты?
— Я тоже.
— С капустой?
— Без.
Вьюн кивнул.
Но глаза у него стали внимательными.
— Помощь нужна?
Вот поэтому Вьюн был опасен.
Не потому что болтал. Болтали все. Вьюн болтал так, что за болтовнёй прятал слух, ум и руки. Он уже понял, что дело дурное. И всё равно предложил помощь.
Позже.
Не сейчас.
Сейчас, если я втяну Вьюна в голову, Лешего и плату живым человеком, он либо испугается, либо не испугается. Оба варианта были плохие.
— Нет, — сказал я.
— Как скажешь.
Не поверил.
Но замолчал.
Я спрятал голову в пустой ящик под сломанными щитами. Сверху кинул ремни, треснувший обод и кусок грязной мешковины. Доброгост из боярина превратился в складскую проблему. Быстрая карьера. Многим бы понравилась такая скорость.
Потом начался день.
Обычный.
Вот это было хуже всего.
После ведьм, огня, человеческой сделки и головы в ящике хотелось, чтобы мир хотя бы признал: да, сегодня день особенный, всё мерзко, все могут разойтись и пострадать по углам. Но нет. Люди вставали, чесались, ругались, ели кашу, таскали щиты, пытались выжить и портили мне совесть тем, что были живыми.