Женщина всё-таки коснулась моего лица.
Пальцы были тёплые.
Я стоял как дурак.
То есть как человек, который два месяца учился считать смерть, а теперь не знает, куда деть руки, потому что перед ним мать тела, в котором он живёт.
Девочка выглянула из-за её плеча.
— Это он? — спросила она.
Женщина кивнула.
— Это твой брат.
Сестра.
Радмила.
Имя пришло само. Не моё. Святославово. Маленькая, крикливая, когда-то совсем мелкая, с вечной ленточкой в волосах. Он помнил её не такой. Младше. Толще. Смешнее. С молочными зубами и привычкой хватать его за рукав.
Теперь передо мной стояла худенькая девчонка с глазами, которые слишком рано научились бояться.
— Ты живой, — сказала она.
Хороший вопрос, если подумать.
Даже не вопрос, а проверка.
— Пока да, — ответил я.
Мать закрыла глаза.
Не заплакала сразу. Просто выдохнула, как человек, который слишком долго держал в себе воздух. Потом обняла меня.
Я не обнял сразу.
Не потому что не хотел. Потому что не знал, имею ли право.
Святослав имел.
Я — не очень.
Тело решило раньше головы. Руки поднялись, легли ей на спину. Она дрожала. Не сильно. Сдержанно. Так дрожат люди, которые долго не могли позволить себе дрожать.
И вот тут я почти поверил.
Не полностью. Полностью я уже давно ничему не верил. Даже себе. Особенно себе.
Но достаточно.
Это было хуже.
Меня посадили за стол.
На столе уже стояли еда и питьё. Хлеб, мясо, пироги, мёд в кувшине, травяной отвар в маленьком горшке. Нормальный богатый стол для поздней тайной встречи: быстро, сытно, без лишней роскоши. Мать сама подвинула ко мне тарелку.
— Ешь. Ты исхудал.
Я посмотрел на мясо и понял, что сейчас умру от сытости.
После десятницкой пьянки в меня можно было положить разве что покойника. И то небольшого. Внутри уже жили мёд, каша, кусок жареного, ещё мёд, плохой тост Сивака и подозрение Рыся про украденную удачу. Места для материнской заботы организм не предусмотрел.
— Не могу, — сказал я. — Ел недавно.
— Хоть хлеба. После льда живот пустой оставлять нельзя.
— Правда не могу.
Радмила подвинула чашу.
— Тогда пей. Мёд греет.
— И пил тоже.
Мать нахмурилась.
— Ты с дороги.
— Я с пьянки.
Сказал — и сам понял, что звучит не очень сыновне. Радмила вдруг прыснула, закрыла рот ладонью. Мать посмотрела на неё, потом на меня, и у неё впервые дрогнули губы.
— Десятник, — сказала она. — Уже пьянки.
— Должность требует жертв.
— Жертвы обычно приносят богам.
— У нас десятникам. Разницы мало, только боги реже требуют закуски.
Она улыбнулась.
И стало больно.
Потому что память Святослава знала эту улыбку.
Дальше говорили долго.
Не подряд. Не красиво. С перебивками, молчанием, тяжёлыми местами. Мать спрашивала, где я был. Я рассказывал не всё. Про Перводрево — обрывками. Про смерть — ещё меньше. Про то, как стал Нечаем, почти ничего. Она слушала. Иногда закрывала глаза. Иногда сжимала край рукава так, что белели пальцы.
Радмила сидела рядом и смотрела, будто боялась моргнуть, а я исчезну.
Мне снова предложили пирог.
Я отказался.
Потом мёд.
Отказался.
Потом отвар, потому что после вина и ночного льда “горло схватит”.
Тут я почти согласился. Голова действительно гудела. Но желудок сказал, что если я сейчас волью в него ещё что-нибудь травяное, он вернёт миру всё, что получил за вечер, причём без сортировки.
— Позже, — сказал я.
Мать кивнула, но чашу не убрала.
Разговор перешёл к роду.
— Из прямых, — сказала она, — остались мы. Ты, я, Радмила.
Я посмотрел на девочку.
Она сидела тихо, обеими руками держала край стола.
— Боковые? — спросил я.
Мать чуть заметно поморщилась.
— Есть. Должны быть. Твой отец... был человеком широкого сердца.
Очень дипломатично.
В моём прошлом за такое обычно говорили иначе. Но княгиня не могла сказать дочери: “папа был кобель редкий, потому теперь по земле бегает десяток твоих полубратьев и полусестёр”. Хотя смысл был примерно такой.
— Сколько? — спросил я.
— Не знаю точно. Около десяти. Признанных мало. Непризнанных больше. В слободах, у боярских людей, у дружинных вдов, может, в дальних деревнях. Я думала, ты знаешь.
— Я сам себя недавно нашёл. И то не до конца.
Она опустила взгляд.
— Я надеялась, что ты их соберёшь.
— Зачем?
— Кровь рода. Опоры. Знаки для тех, кто ещё помнит Меровичей. Одного тебя мало, Святослав. Одного княжича можно назвать самозванцем. Нескольких людей одной крови — труднее.
Холодная мысль.
Правильная.
И оттого неприятная. Мать говорила не как женщина, нашедшая сына. Говорила как княгиня, у которой из дома остались обломки, и она всё равно считала, какую стену из них можно сложить.
— Кто ещё с вами? — спросил я.
— Люди.
— Какие?
Она посмотрела на Радмилу.
— Не сейчас.
Вот это было разумно. В заговоре имена не бросают на стол между хлебом и мёдом. Особенно если за стеной боярский дом, под рукой Борята, а в городе велесовичи нюхают каждый слух.
— Бояре? — спросил я.
— Не все довольны Борятой.
— Это я уже слышал.
— Слышать мало. Они теряют не честь. Честь можно пережить. Они теряют деревни, перевозы, торг, промыслы. Велесовичи пришли не помогать Боряте, а есть. Сначала чужих, потом своих. Уже забирают доли у тех, кто сам открывал им ворота. Скоро Борята будет князем только на словах. Остальное заберут те, кто стоит за ним.
— И им нужно знамя.
— Им нужен законный Мерович.
— То есть я.
— Да.
Честно.
Без ласки.
Хорошо.
— А потом?
— Потом ты вернёшь своё.
— А бояре получат своё.
Она не стала отрицать.
— Те, кто рискнёт, должны получить награду.
— Конечно. Бесплатно у нас только умирают.
Радмила тихо сказала:
— Ты злой.
Я посмотрел на неё.
— Да.
— Раньше был не такой.
Тут ответить было нечего.
Раньше меня вообще здесь не было.
Мать снова подвинула чашу.
— Выпей хотя бы отвара. Голос хрипит.
— Потом.
Она задержала руку.
Не настаивала грубо. Просто матерински. Заботливо. Так, что отказаться было почти стыдно.
Почти.
Но желудок был сильнее стыда.
— Как вы меня нашли? — спросил я.
Мать убрала руку.
— У нас остались люди.
— У кого “у нас”?
— У рода. У тех, кто не присягнул сердцем.
— Сердцем обычно присягают те, у кого нет земли.
Она посмотрела устало.
— Ты стал жесток.
— Я стал жив.
— Это не одно и то же.
— Пока помогает.
Она не ответила.
И не сказала, как именно меня нашли.
Я не стал давить. Если она действительно пряталась среди боярских домов, то каждое имя могло стоить головы. Возможно, не только её.
Старуха стояла у двери.
Тихо. Как слуга.
Я почти забыл о ней.
Почти.
Радмила опять попыталась подсунуть мне пирог. На этот раз маленький, с ягодами.
— Хоть кусочек. Чтобы желудок не крутило.
— Ты в сговоре с десятниками? — спросил я.
Она не поняла.
— Они меня уже пытались убить мёдом. Теперь ты пирогом.
— От пирога не умирают.
— Ты мало знаешь о моём желудке.
Она засмеялась.
Мать тоже.
И вот именно в этот момент, когда в комнате стало почти тепло, почти нормально, почти возможно, окно с треском распахнулось внутрь.
В горницу влетел Леший.
Не вошёл. Не появился страшной тенью. Не материализовался из старого проклятия.
Влетел как мешок костей, грязи и злости, сбив занавес, зацепив локтем ставень и едва не рухнув на стол.
— Не жрать! — заорал он.
И бросил матери в лицо горсть серой пыли.
Всё произошло быстрее, чем я успел встать.
Мать вскрикнула.
Пыль ударила ей в лицо, легла на кожу, на волосы, на губы. На миг ничего не изменилось. Только она подняла руки к глазам.