Он прочёл проект и спросил, где тут про взаимодействие с наземными войсками.
Про взаимодействие там не говорилось вовсе, и говориться не могло: указания были о том, как истребительная группа держит строй и что делает при потере взаимной видимости.
— Значит, неполно, — сказал он.
Я объяснял минут пять и по лицу его видел, что он меня слушает и не слышит, потому что слушает не меня, а то, как это прочтётся, когда бумагу принесут ему на подпись рядом с четырьмя другими.
Выручил Левшин, и выручил способом, которого я тогда не понял и потом долго стыдился, что не понял.
Он не стал спорить. Он взял чистый лист, написал наверху: «Настоящие указания вопросов взаимодействия с наземными войсками не рассматривают», — и положил перед подполковником.
Тот прочёл, подумал и подписал.
Четвёртым был сам командующий, и видел я его одиннадцать минут.
При нас он не читал. Спросил коротко и по порядку: сколько частей это проверяло, сколько времени и что было, когда не сработало.
На первые два я ответил числами. На третьем запнулся, потому что честный ответ был «человек погиб», а ряда случаев, который можно доложить числом, за этим не стояло.
— Договаривайте.
Я договорил.
Он посмотрел на Левшина, потом на меня.
— Вот это и оставьте в тексте. Остальное можно сократить.
Руднев приехал из Горького на два дня и оба просидел с инженерной службой. На второй вечер сказал мне только: теперь по этой бумаге можно спросить; раньше было нельзя. Из приложения он вычеркнул три мои строки: все три говорили о выводах вместо наблюдений.
— Кто наблюдал — тот и записан, — сказал Руднев, не поднимая головы от бумаги. — А выводить будет тот, кто за вывод отвечает. Это не вы.
Голос был тот самый, что в сорок втором, и слова почти те же.
Спорить я не стал. Утвердили одиннадцатого августа, за подписью командующего армией, и назывались они временными указаниями по действиям истребительных групп в составе армии.
В пределах армии. Не выше. Никто и не собирался выше: наверху к тому времени собирали своё, и наше туда пошло бы одной строкой в общем донесении.
На обложке стояло: разработаны отделом боевой подготовки штаба армии.
Выше названия стоял гриф, и по этому грифу приложение с фамилиями и датами полагалось держать в штабе части и на руки не давать.
Моей фамилии на обложке не было.
Увидев обложку, я простоял над ней дольше, чем следовало, и всё искал глазами то место, куда с сорок второго года смотрел первым делом, — откуда взято и чья фамилия там стоит.
А потом я открыл приложение.
В приложении, мелким шрифтом, шли основания: откуда взято, кем и когда наблюдалось. Первым стоял октябрь сорок второго и фамилия Горелова — за девятый пункт, тот самый, который он написал и за который я потом отвечал.
Я прочёл эту строку несколько раз подряд. Считал машинально и сбился на пятом.
Дальше шли Ерохин — дважды, за поправку и за две строки, — Гришин за двух наблюдателей с промежутком, Лунин за право техника не выпустить машину и за журнальные графы. Стояли и те, кого я не вписывал: капитан из отдела боевой подготовки, чью формулировку взяли целиком, и старший инженер дивизии, чьё донесение легло в основу. Всего в приложении было двадцать девять оснований и девятнадцать фамилий.
Моей среди них тоже не было.
Я пересчитал дважды.
Восьмая фамилия в списке была мне незнакома совсем, и я спросил, чья она, и мне ответили, что человек этот погиб в апреле под Обоянью, а строка его пришла с донесением, которое до нас шло три месяца. Никто в комнате на этом не задержался, и я тоже не задержался, и только вечером понял, что за три дня в этой комнате мёртвых упомянули четырежды и голоса при этом ни разу не понизили. Отдельной строкой в конце приложения стояло, что указания вводятся в действие временно и подлежат уточнению по опыту применения, и что предложения по уточнению представляются в отдел боевой подготовки.
Строку эту вписал не я. Левшин, который её вписал, ничего мне про это не сказал.
* * *
Двенадцатого меня вызвали ещё раз, и на этот раз в комнате был человек, которого я до тех пор не видел. Он был старше меня лет на пятнадцать, в лётном, с двумя орденами, и разговаривал он не как штабной.
Он не читал мою бумагу и сразу это сказал: пока некогда.
Спросил о трёх вещах.
Первая: сколько часов у меня на новой машине. Я ответил честно: мало, и назвал число.
Вторая: летал ли я после апреля. Я сказал: один раз, двенадцатого июля, наблюдателем.
Третья: почему меня сняли с ведущих в декабре сорок второго.
Я рассказал. Рассказывал минуты три и ничего не смягчил.
Он выслушал и сказал, что это хорошо, что я не смягчил, потому что он уже знает и проверял он не факты.
Потом объяснил, зачем звал.
Инспектору по технике пилотирования полагается ездить по частям и смотреть, как летают.
Людей у него на это нет. Совсем.
— Скоро пойдём вперёд, — сказал он. — Куда и когда, я вам не скажу и сам толком не знаю. Но людей мне надо было вчера.
Ему нужен был человек, который умеет смотреть и записывать и который при этом не приведёт с собой в чужой полк своё мнение раньше, чем посмотрит.
Ещё до этих его слов я знал другое.
Из того полка утром пришла сводка. В ней стояло, что двадцать девятого июля они потеряли одного.
В графе «обстоятельства» стояло: «левый разворот со снижением».
Строкой ниже: «огонь с земли».
Слова «свои» в сводке не было.
Сводку я прочёл за час до того, как меня вызвали.
— Мне сказали, вы не вмешались там, где могли, — сказал он. — В полку у дороги.
Я сказал, что мне и вмешиваться было не во что.
— Вот за это и берут.
Поправлять его я не стал.
Он записал мою фамилию и спросил, есть ли у меня вещи.
Он спросил ещё, умею ли я молчать не только при чужих, но и при своих.
Я сказал, что учился этому полтора года и что выучился плохо.
— Плохо — это лучше, чем никак, — сказал он.
Потом спросил про звание и, услышав, сказал, что старший лейтенант в чужом полку — это плохо: с ним разговаривают через раз.
Обещать ничего не стал. Сказал: до сентября посмотрим.
Прикомандировали меня к нему приказом на одно задание. Не в должность.
Должности мне не дали, и он сам это сказал сразу, чтобы я не строил себе лишнего.
— Задание одно. Как отработаете, вернётесь туда, откуда взяли.
Я спросил, куда именно.
— Куда пошлют, — сказал он. — Мне про это знать рано, а вам тем более.
* * *
После июльской потери сводка из того полка пришла ещё дважды. В обеих я сперва искал фамилию ведущего с обожжённой шеей.
Его фамилия не появилась ни в одной, и это ничего не значило: в сводке стоят потери, а не живые.
Двадцать третьего августа объявили, что взят Харьков.
И что этим дело здесь кончено.
На площадке при штабе в тот день стреляли в воздух.
Стреляли долго. Никто никого не останавливал.
Я считал, сколько это тянется. Досчитал до четырёх минут и бросил.
Считать в тот день было нечего. Впервые за полтора месяца.
Про нашу бумагу в тот день не прозвучало ни слова.
Гришину я написал ещё двенадцатого, в тот вечер, когда меня прикомандировали. Написал коротко, потому что длинно было не о чем.
Написал, что бумага утверждена, что фамилий на обложке нет ни одной, а в приложении есть девятнадцать, и перечислил, за что стоит каждый из его людей. Про Горелова написал первым и отдельной строкой, и переписывал эту строку трижды, пока в ней не осталось ничего, кроме даты, номера пункта и фамилии.
Про то, что моей фамилии нет ни там, ни там, я не написал ни слова. Он и без меня это увидит.
Ответ пришёл через одиннадцать дней, то есть в этот самый день, двадцать третьего, к вечеру, когда на площадке уже отстрелялись.
В ответе было три строки.
Что бумагу они получили и что по ней ходят с двадцатого.