Я показал туда Гришину.
— Вижу.
С земли видел и я. Гришин перевёл взгляд на первую пару.
— А Ерохин — видит?
Ответить было нечего. Видел ли ведущий то же, что двое людей у полосы, мог показать только его следующий ход.
На четвёртой минуте в эфире прозвучало новое слово Ерохина. Гришин перевёл взгляд на секундную стрелку.
Первым подтвердил Клюев — со своей стороны, покачиванием. На втором движении я едва не решил, что первое мне почудилось.
— Есть, — сказал я.
— Три, — ответил Гришин, не поднимая глаз от часов.
Гуськов не покачал. Его машина вышла из пятна вверх, набрала полсотни метров, продержалась там до нового доворота и вернулась на место. Подъём увидели сразу: тёмный силуэт отлип от света и лёг на чистое небо. На этот раз не пришлось угадывать, было движение или нет.
Гришин опустил руку. — Вот теперь два.
К тому времени с соседнего аэродрома уже подтвердили своих. Посадить восьмёрку можно было сразу, но Гришин велел Ерохину провести её ещё раз тем же разворотом. Второго сигнала не дал. Он только переставил меня на противоположную обочину у того же торца и спросил, вижу ли я Клюева.
Я видел четыре машины. Потом пять. Клюева среди них мог назначить любого и сказал, что не вижу.
Гришин спросил про Гуськова.
Гуськов снова попал в свет и исчез до кабины. Остался блеск на плоскости, потом пропал и он.
— Сейчас нет.
Гришин показал на светлую полосу неба.
— Запоминайте место. На земле разберём.
Восьмёрка села одна за другой. Пока машины заруливали и моторы останавливались, Гришин ругался по телефону минут пятнадцать, и мы слышали половину. Лётчики вылезали из кабин мокрые, хотя солнце ещё стояло низко; парашюты Гришин снимать не разрешил. Восемь человек собрались возле крайнего капонира с лямками на плечах и ждали, зачем их держат.
Гришин провёл носком сапога черту в пыли — курс вдоль полосы — и расставил по ней семь камней и гайку. Гайка дважды откатилась в ямку, и он подровнял землю каблуком.
— Где был ведущий, все знают. Теперь каждый покажет, где был он, когда пришёл сигнал. Не где должен был быть. Где был.
Ерохин поставил палец на первый камень. Остальные показали свои места по очереди. Клюев сдвинул свой камень к одной риске, его ведомый провёл в пыли другую. Гришин оставил камень между рисками. Гуськов своей гайки не тронул, только повернул гранью к солнцу.
— Зачем? — спросил Гришин.
— Не видно.
— Чего не видно?
— Покачивания.
Гришин ждал. Гуськов молчал.
— Так его и не должно быть видно, — сказал Клюев. — Он в солнце сидел. В солнце ничего не видно, и смотреть туда нечего.
— Нечего, — согласился Гуськов.
— Тогда зачем подтверждать оттуда? — спросил Гришин.
Клюев ответил, что наблюдатель назначен до взлёта и другую сторону в воздухе ему уже не дадут. Сказал уверенно, но смотрел на камень между двумя рисками.
Ерохин присел у черты. Он не стал спрашивать Гуськова почему. Спросил куда.
— Что «куда»?
— Куда ты ушёл на полсотни. Вверх или вбок.
— Вверх.
Ерохин передвинул гайку не в сторону, а от земли, поднял на толщину пальца и поставил обратно.
— Значит, годится. Вбок не годится: вбок он от нас уходит. Вверх — остаётся.
— Возвращался куда? — спросил Гришин.
— На место.
— Сразу?
Гуськов посмотрел на Клюева.
— После доворота.
Клюев сказал, что пока Гуськов возвращался, край группы растянулся. Ерохин возразил: растянулся на один корпус и собрался сам. Гришин оборвал обоих и велел каждому показать руками, что он называет корпусом. Расстояния вышли разные.
— В лист это не пойдёт, — сказал он. — Пока нечем мерить.
Ерохин встал и отряхнул колено.
— А направление пойдёт. Если он ушёл вверх, я вижу, что он остался со мной. Если вбок — вижу только то, что он ушёл.
— Пиши, — сказал Гришин мне. — Его словами. Про корпус не писать.
Я раскрыл лист на колене.
— Куда ты ушёл?
— Вверх.
— От солнца или к солнцу?
— От.
Ерохин постоял над гайкой.
— Солнце только встало, оно низко. Он в нём и сидел. Покачал бы — я бы не разобрал: он в свету. А как поднялся, стал выше солнца, и я его увидел на небе.
— Кто-нибудь ещё это понимал? — спросил Гришин.
Молчали все восемь. Гришин спросил Гуськова, откуда тот это взял.
— Я в мае на разборе стоял, — сказал Гуськов. — Меня тогда не увидели.
Клюев сказал, что он на том разборе тоже стоял. Его камень так и лежал между двумя рисками.
Правило переписали в тот же день, и переписал его Ерохин. Наблюдатель подтверждает тем, что видно с места ведущего. Ведущий обязан получить два подтверждения.
Гришин вычеркнул из черновика слова про сохранение места: восемь человек только что показали руками восемь разных расстояний. Вместо них добавил третью строку: если второе подтверждение не пришло, ведущий называет вслух сторону, с которой не пришло.
— Чтобы человек услышал, что его не видят. И сам вылез. Назвать один раз, переклички в эфире не устраивать.
Я спросил, теперь ли можно писать форму.
Гришин сгреб камни носком сапога. Гайка осталась лежать отдельно.
— Одна ложная тревога — не проверка.
* * *
Первого июля привезли горючее и возили три дня, и возили не своим транспортом: своего у батальона было мало, бочки шли на попутных, на чём попало, и последние пришли в ночь на четвёртое.
Разгружали всем полком, включая лётчиков. Бочку в четыре руки не поднять; берут в шесть, и шестым обычно оказывался Тюрин, потому что он приходил первым и уходил последним.
Второго и третьего со своей полосы не поднимались вовсе: не давали. Над ложной летали по-прежнему, там как раз и надо было, чтобы кто-то ходил и поднимал пыль, — а у себя стояло всё.
Люди сидели в роще и в землянках, и в роще было слышно, как на востоке идут эшелоны — по ночам чаще, чем днём, и всегда в одну сторону.
Клюев за эти двое суток трижды разобрал и собрал свой пистолет, а на третий раз собрал неправильно. Молодые играли в домино и переставали, когда мимо проходил кто-нибудь из старых, и старые проходили нарочно часто, будто у них у всех разом нашлось дело в той стороне.
Четвёртого днём Гришин собрал всех и сказал коротко: ждать осталось недолго, а сколько — он не знает. Потом добавил третью, и добавил для восьмерых, отозвав их в сторону: порядок с двумя наблюдателями действует, отменить его может он с земли или ведущий в воздухе, и если сегодня он про это забудет — считать, что не забыл. Спросили его о трёх вещах, и на две он ответил, а на третью — правда ли, что у немцев новые танки, — сказал только, что не знает и что нас это не касается.
Что было в тот день с той стороны, я узнаю осенью сорок пятого, из перевода: блокнот Ланге лежал в пачке трофейных бумаг, и переводили его не для меня.
За четвёртое июля там две строки. В первой сказано, что их перевели на другой аэродром, ближе, и название он написал с ошибкой.
Вторая строка не новая. Он приписал одно слово к своей записи за сентябрь сорок второго — к той, где стояло, что русская пара переменила сторону без команды и он не понял, по какому сигналу.
Слово было: «опять».
Вечером я пошёл в штабную землянку и записал в лист последнее, что успел: двадцать один самолёт, из них восемнадцать исправных; два листа на две матчасти; порядок с двумя наблюдателями введён в одной группе с двадцать третьего июня; восемь человек в этой группе, четверо из восьми не воевали до апреля.
Под этим я написал: срок — шестое. И тут же поставил рядом число исправных ещё раз, потому что оно было важнее.
В половине одиннадцатого вечера на западе начала бить наша артиллерия, и била она недолго — я насчитал пять минут, — а потом стало тихо так, как не было тихо весь этот месяц.
Никто не спал. В роще не разговаривали, и это было слышно: обычно там всю ночь кто-нибудь бубнит.