Тишина.
И в этой тишине И Хван подаётся вперёд.
— А если, — говорит он, — уйти должны двое? Не Алина одна, а Алина и я? Что тогда?
Хон Чжиа смотрит на него как на сумасшедшего.
— Принц, — говорит она, — ты не понимаешь. Ты не из того мира. У тебя там нет тела, которое ждёт. Если твоя душа уйдёт за грань, ей некуда вселиться. Она рассеется. Это не уход, это смерть. Хуже смерти. Полное небытие. Нигде. Никогда.
— А если есть куда? — тихо спрашивает И Хван. — Ты сама сказала. Грань держит равновесие: сколько ушло столько пришло. Так пусть уйду, я. Целиком. Весь.
Хон Чжиа замирает.
И я вижу медленно, страшно, как до неё доходит.
— Нет, — говорит она. — Нет, это…
— Послушай меня, — говорит И Хван, и голос его твёрдый, спокойный, как тогда, на площади. — Я всё понял, пока ты говорила. Грань держит равновесие. Сколько ушло столько пришло. Так вот. Алина уходит домой в своё тело. Это решено, это судьба, этого не изменить. Ты, ты тоже можешь уйти домой, в своё ждущее тело, если освободится место. А я, я здесь лишний теперь. Я живой, я коренной житель этого мира, у меня есть полное место в нём тело, имя, жизнь, трон. И я могу это место освободить. Отдать. Стереть себя из этого мира начисто, навсегда. Уйти из него целиком, не оставив ни тела, ни следа. И тогда грань качнётся: одно место здесь опустеет, а значит, ты, Хон Чжиа, сможешь уйти домой, к дочери, и за тобой ничего не потянется. Я уступлю тебе само своё право быть в этом мире.
Хон Чжиа смотрит на него, не дыша.
— А ты? — выговаривает она. — Куда денешься ты, если отдашь своё место здесь? У тебя нет тела в её мире. Душа без тела за гранью гибнет. Ты рассеешься.
— Не рассеюсь, — говорит И Хван, — если уйду не душой, а весь. Целиком. Телом и душой разом следом за ней, по её следу, пока дверь открыта. Ты сама говорила, что не знаешь всего; что за гранью бывают вещи, которых не знает никто. Так вот моя ставка: тот, кто отдаёт целый мир, — переходит в другой целым. Не вселяется ни в кого. Не крадёт ничьё тело. Приходит, как есть. Собой.
Хон Чжиа долго молчит.
— Этого не делал никто, — говорит она наконец. Тихо. — За все легенды, что я читала, — никто. Душу переселяли. А человека целиком, во плоти, через грань нет. Никогда. Потому что цена невозможная. Нужно отказаться не от жизни даже от самого факта, что ты когда-либо был в этом мире. Стать здесь ничем и никем, будто и не рождался. — Она смотрит на него с ужасом и благоговением. — Ты готов заплатить столько?
— Зачем?! — почти кричит Хон Чжиа, и в крике этом восемь лет боли. — Зачем тебе это?! Ты меня не знаешь! Я хотела убить твою Алину! Я приходила в темницу, я приходила на площадь, я пыталась её уничтожить! А ты, ты отдаёшь мне свой мир, свой трон, своё имя, чтобы я попала домой?! За что?! Почему?!
И Хван смотрит на неё. Долго. И отвечает тихо, без гнева:
— Потому что у тебя дочь, — говорит он. — Которой было шесть, а теперь четырнадцать. Которая восемь лет думает, что мать её бросила или умерла. Потому что я люблю Алину и из-за этой любви я понимаю теперь, что значит рваться к тому, кого любишь, через всё на свете. Ты рвалась к дочери восемь лет, Хон Чжиа. Ты делала страшные вещи, но из любви, из той же любви, что движет и мной. Как я могу тебя за это ненавидеть? Я могу только понять. И если в моих силах вернуть мать дочери, как я могу этого не сделать? Какой ценой бы это ни было.
Хон Чжиа опускает голову.
И, я вижу, её плечи начинают вздрагивать.
Женщина, которая восемь лет не плакала. Которая выжгла в себе всё, кроме голода по дому. Которая стала тенью, маской, обрядом. Она плачет беззвучно, страшно, как плачут те, кто разучился.
— Я не заслужила, — шепчет она. — Не заслужила такого. После всего, что я…
— Никто не заслуживает любви, — тихо говорю я. — Её просто дают. Я это поняла здесь, в этом мире. Мне её дали, Ёнсу, Суён, Сори, он. Просто так. Не за заслуги. И теперь, мы даём её тебе. Иди домой, Хон Чжиа. К дочери. Хватит быть одной.
Долгое молчание. Только всхлипы.
Потом Хон Чжиа поднимает голову. Вытирает лицо. И в глазах её впервые за всё время не голод, не расчёт, не усталость. Что-то живое. Тёплое. Человеческое.
— Это можно сделать, — говорит она хрипло. — Обряд тройного перехода. Я знаю его теоретически, по старым свиткам, никогда не пробовала, никто не пробовал за сотни лет. Это страшный обряд. И опасный. Если хоть что-то пойдёт не так рассеемся все трое, и Алина, и ты, принц, и я. Без следа. Навсегда.
— А если всё пойдёт так? — спрашивает И Хван.
— Тогда, — говорит Хон Чжиа, — Алина проснётся дома, в своём теле. Я проснусь дома, в своём, рядом с дочерью. А ты, принц… — она смотрит на него, и в голосе её благоговение и боль, — ты перейдёшь в её мир весь, какой есть. Своим телом, своим лицом, собой. Чужак из другого века, шагнувший через грань во плоти. Без прошлого, какое признал бы тот мир. Без имени, какое там что-то значит. Без трона. Никто. Совсем никто. Только рядом с ней.
— Только рядом с ней, — повторяет И Хван. И улыбается. — Это всё, чего я прошу.
Хон Чжиа качает головой медленно, не веря.
— Ты отдаёшь целый мир, — говорит она. — Трон. Власть. Будущее великого государя, я гадала на тебя, принц, я знаю, каким правителем ты мог стать, ты вошёл бы в историю. Ты отдаёшь всё это за то, чтобы стать никем в чужом мире. Ради одной женщины.
— Мир без неё, — говорит И Хван, — это и есть ничто. А «никто рядом с ней» — это всё. Я давно сделал этот выбор, Хон Чжиа. Ещё под цветущими вишнями. Я просто не знал тогда, что цена будет так высока. Но цена ничего не меняет. Я плачу.
Я смотрю на него на этого человека, который отдаёт целый мир, трон, имя, историю, чтобы стать безымянным чужаком в моей панельной реальности, рядом со мной, и у меня нет слов. Совсем нет слов. Ни в одном из двух моих языков.
— И Хван, — только и могу выговорить я. — Ты понимаешь, на что идёшь? Мой мир, он не сказка. Там нет дворцов. Нет слуг. Нет почёта. Там ты будешь никто, ты прав. Без документов, без денег, без прошлого. Тебе придётся учиться всему заново. Жить в тесной квартире. Может быть, в бедности. Среди чужих людей, чужих обычаев, чужого века.
— С тобой, — говорит он.
— Со мной, — шепчу я.
— Тогда я согласен, — говорит он. — На бедность. На тесноту. На то, чтобы учиться всему заново. На то, чтобы быть никем. Лишь бы с тобой. Я выбираю это, Алина. Ясно, твёрдо, навсегда. Я выбираю тебя против целого мира. И не отступлю.
Хон Чжиа встаёт.
Подходит к своему алтарю. Зажигает погасшие свечи. И поворачивается к нам другая, преображённая, с лицом, на котором впервые за восемь лет светится надежда.
— Тогда слушайте, — говорит она. — Обряд можно совершить только в особую ночь. Когда грань тоньше всего. Полнолуние через три дня. И место особое. Там, где грань уже однажды раскрывалась. — Она смотрит на меня. — Там, где ты впервые почувствовала зов домой, девочка. Где была брошь.
Брошь.
Я машинально касаюсь груди там, где под подкладкой всё ещё зашита серебряная хризантема из универмага «Лотте». Знак, с которого всё началось.
— Манор Ёнов, — шепчу я. — Моя комната. Где я открыла глаза в первый раз.
— Туда, — кивает Хон Чжиа. — Через три дня. В полночь полнолуния. Принесите брошь, она якорь, она помнит дорогу. И приготовьтесь. Все трое. Потому что назад дороги не будет. Кто шагнёт в обряд шагнёт до конца. — Она обводит нас взглядом. — Три дня вам, чтобы попрощаться с этим миром. Используйте их. Больше у вас не будет.
Три дня.
Я смотрю на И Хвана. Он на меня.
И мы оба думаем об одном: три дня, чтобы проститься. Ему с целым миром. Мне с теми, кого я полюбила и кого больше никогда не увижу.
— Спасибо, — говорю я Хон Чжиа.
Она качает головой.
— Это вам спасибо, — говорит она тихо. — Обоим. Я восемь лет ненавидела этот мир и всех в нём за то, что он держал меня вдали от дочери. А вы за три минуты вернули мне веру, что в людях есть… — она запинается, — есть то, ради чего стоило мучиться эти восемь лет. Идите. Прощайтесь. Я приду за вами в ночь полнолуния.