Тогда это был выстрел вслепую. Я даже не знала, дойдёт ли. Теперь, я знаю день. Знаю дорогу. Знаю, под каким зерном.
Я снова иду к Юн Сохи. На этот раз не на приём. Я приглашаю её к себе. Под предлогом обменяться узорами для вышивки. Мы сидим над пяльцами, две благородные девицы, говорим о нитях и журавлях, а между делом, я называю ей день. Дорогу. Заставу, где удобнее всего остановить и досмотреть.
— Я люблю журавлей, — снова говорит она, не поднимая глаз от вышивки. — Они приносят вести. И возвращаются домой.
Через шесть дней по столице расходится слух: на северной заставе задержан обоз. Под зерном нашли оружие. Чиновник, сопровождавший обоз, схвачен. Идёт дознание.
Отец узнаёт об этом за ужином. Я сижу напротив, мне теперь иногда дозволено ужинать с ним, как «доверенной дочери», и вижу, как у него на одно мгновение, на долю секунды, каменеет лицо. Только глаза. Только чёрные омуты на миг застывают.
Потом он отпивает вина. Ставит чашу.
— Неприятность, — говорит он спокойно. — Кто-то слишком много болтает. Придётся найти, у кого язык длинный.
И смотрит на меня.
Прямо.
Я не отвожу глаз. Я подношу к губам свою чашу медленно, ровно и говорю:
— Найдите,абоним . Болтливый язык в таком деле опаснее меча.
Он смотрит на меня ещё секунду.
И кивает.
— Верно говоришь, — произносит он. — Опаснее меча.
Я выдерживаю его взгляд. Я улыбаюсь. А внутри у меня всё сжимается в ледяной комок, потому что я знаю: он ищет предателя. И рано или поздно, если я не буду осторожна, осторожнее, чем когда-либо в жизни, он найдёт. И предатель, это я.
— Тебе нужно быть осторожнее, — говорит Суён той ночью.
Мы сидим у меня. Свеча. Карта города, которую мы начертили вдвоём, с пометками, кружками, стрелками. Наша тайная карта паутины.
— Я осторожна.
— Недостаточно. — Она смотрит на меня серьёзно. — Алина. Один обоз, это удача. Но если так дальше, он поймёт, что утечка из дома. И в доме доверенных людей мало. Круг сузится. И в этом круге, ты.
— Я знаю.
— Тогда давай по-другому. — Она склоняется над картой. — Не бить по его делам напрямую. А увести подозрение. Пусть думает, что предатель снаружи. Кто-то из его же союзников. Поссорить их между собой. Заговорщики всегда боятся друг друга больше, чем врага. Подтолкни их и они сами начнут грызться.
Я смотрю на неё.
— Сун, — говорю я медленно, — откуда ты это знаешь? Травница из переулка, а рассуждаешь, как военный советник.
Она усмехается.
— Я выросла на улице, — говорит она просто. — А улица, это та же война, только без доспехов. Хочешь выжить среди тех, кто сильнее, — учись стравливать их между собой. Я с восьми лет это умею.
И впервые я вижу её по-настоящему. Не «главную героиню дорамы». Не «низкорождённую невесту принца». А настоящую Суён. Девочку, которая выжила одна, без матери, без имени, без защиты. Которая стала целительницей не от мягкости, а от железа внутри. Которая, я понимаю это с гордостью и болью гораздо сильнее, чем её показывали на экране. В дораме её всё время спасали. А она, оказывается, и сама кого хочешь спасёт. И стравит. И переиграет.
— Сун, — говорю я. — В той истории, которую я смотрела, ты была… другой. Тише. Тебя всё время кто-то выручал. А ты, ты вон какая.
Она пожимает плечами.
— Может, в той истории мне просто не давали, — говорит она. — Может, там за меня всё решали, кто я, какая я, что мне можно. А теперь решаю я сама. — Она смотрит на меня. — Это ты мне дала, Алина. Ты сломала историю и я вышла из неё другой. Свободной. Так что хватит мне быть той, кого спасают. Теперь моя очередь спасать. Тебя. Ёнсу. Всех нас.
Я смотрю на неё и у меня щиплет в глазах.
— Спасибо, — говорю я тихо.
— Потом поблагодаришь, — говорит Суён, склоняясь обратно над картой. — Когда выживем. А пока смотри сюда. Вот этих двоих, — она тычет пальцем в два кружка, — можно поссорить легче лёгкого. Один метит на место другого. Если до одного дойдёт слушок, что другой его сдал…
И мы работаем до глубокой ночи, две девушки над тайной картой, в дрожащем свете свечи, переписывая историю, в которой нам обеим «положено» проиграть.
На исходе той же недели мы решаемся ещё на один шаг. Самый опасный.
Господин Юн из ведомства ритуалов.
Имя, которое мать Суён прошептала ей в бреду перед смертью. «Если совсем нельзя будет иди к господину Юну. Покажи подвеску. Он поймёт.» До сих пор мы не трогали эту нить слишком рано, слишком рискованно. Но теперь над Суён висит список, над домом сгущается, и я чувствую: нам нужен кто-то выше нас. Кто-то с настоящей властью. Кто-то, кто стоит против моего отца не из дружбы ко мне, а потому, что переворот Ёна нож к горлу и ему.
Встречу устраиваю я. Так, как умею теперь, по-женски, в обход, по правилам этого мира. У господина Юна, оказывается, есть та самая дочь, Юн Сохи, моя «подруга по вышивке», через которую я уже передавала вести. Я прошу Сохи об одном: чтобы её отец принял одну девушку. Тихо. Без свидетелей. По делу, которое касается давно умершей женщины и зелёного нефрита.
Господин Юн принимает нас вечером, в дальней комнате своего дома, отослав даже слуг.
Это немолодой человек с усталым умным лицом и очень спокойными руками. Он смотрит на Суён долго, прежде чем заговорить, будто что-то в её лице кажется ему знакомым.
— Вы хотели меня видеть, — говорит он. — Говорите. Здесь нас не слышат.
Суён не говорит. Она молча достаёт из-за пазухи свёрток. Разворачивает. И кладёт на стол между собой и господином Юном нефритовую подвеску. Тёмно-зелёную, почти чёрную. Облако и журавль.
Господин Юн смотрит на неё.
И, я вижу каменеет.
Кровь медленно отливает от его лица. Он не прикасается к подвеске. Он смотрит на неё так, будто на стол положили живую змею. Или призрак.
— Откуда это у тебя, — выговаривает он наконец. Тихо. Хрипло.
— От матери, — говорит Суён. — Она умерла, когда мне было шесть. Сказала только: «Береги. Однажды она тебя защитит. Если совсем нельзя будет иди к господину Юну. Покажи. Он поймёт».
Господин Юн закрывает глаза.
Долго молчит. И когда открывает в них что-то новое. Боль. И страх. И, что меня поражает почтение.
— Как звали твою мать, — спрашивает он.
— Чхве Окнё. Но… — Суён колеблется. — Перед смертью она говорила, что это не настоящее её имя. Что настоящее, она унесёт с собой. Чтобы меня не нашли по нему.
— Чтобы тебя не нашли, — повторяет господин Юн глухо. — Да. Чтобы тебя не нашли. Она была права. Все эти годы права.
Он наклоняется вперёд. Понижает голос до шёпота.
— Девочка, — говорит он. — Я не назову тебе сейчас всего. Это убьёт тебя знание убивает вернее яда, если приходит не вовремя. Скажу одно: эта подвеска не украшение. Это знак. Их было сделано три. Один у меня. Один был погребён с одним очень высоким человеком. А третий третий считался утраченным двадцать лет назад, вместе с женщиной, которая его носила и которую все считали мёртвой. — Он смотрит на Суён. — Ты, её кровь. И кровь эта выше, чем ты можешь вообразить. Так высоко, что, узнай об этом нынешний министр Ён, — он раздавил бы тебя в тот же день, как клопа. Потому что ты, дитя, — живое опровержение всего, на чём он строит своё восхождение.
Я смотрю на Суён. Она сидит очень прямо, очень бледная, и только пальцы её чуть дрожат на коленях.
— Кто я? — спрашивает она едва слышно.
— Не сейчас, — твёрдо говорит господин Юн. — Не здесь. Знание придёт в свой час, и не от меня от той, кто имеет право его открыть. Я скажу тебе только, что делать. Слушай внимательно, дитя, и запомни на всю жизнь. — Он берёт подвеску наконец берёт, осторожно, обеими руками, как святыню, — и вкладывает обратно в ладонь Суён, и сжимает её пальцы поверх. — Если придёт час самой крайней нужды. Час, когда не останется иной надежды. Когда тебе или тем, кто тебе дорог, будет грозить смерть, а закон и люди отвернутся, — тогда возьми это. И иди прямо во дворец, в покои вдовствующей королевы. Назови страже одно слово: «журавль возвращается». И покажи подвеску ей. Ей одной. Никому больше. Она единственная во всей державе, кто узнает этот знак с первого взгляда. И единственная, у кого хватит власти тебя защитить. Даже против короля. Даже против министра Ёна. Даже против самой судьбы.