Я стою на галерее и слушаю колокола, и у меня дрожат колени от облегчения, которое я не имею права чувствовать.
Он жив.
Он вернулся.
И тут же следом другая мысль, холодная: значит, отец ускорится. По канону переворот должен был случиться в отсутствие принца. Принц вернулся раньше, чем отец успел всё подготовить. Это хорошо для страны. И это очень плохо для меня, потому что загнанный в угол паук кусается сильнее.
Я не знаю ещё, что в эту самую ночь принц придёт не во дворец.
Он придёт ко мне.
Это случается за полночь.
Я не сплю, я почти не сплю в эти дни. Сижу у окна, кутаюсь в накидку, смотрю на тёмный сад. Вишня давно отцвела; на её месте молодая, клейкая, ярко-зелёная листва, едва различимая в темноте.
И вдруг у дальней стены сада, там, где растёт стараяпоккот-наму , движение.
Я замираю.
Тень. Человек. Перелезает через стену неловко, тяжело, цепляясь, будто ему трудно. Спрыгивает. И почти падает. Опирается рукой о ствол вишни. Стоит, согнувшись.
Я уже на ногах. Сердце колотится. Вор? Убийца? Человек отца? Человек Хон Чжиа?
Тень выпрямляется. Делает шаг к дому. И в слабом свете луны я вижу лицо.
И Хван.
Я не помню, как оказываюсь в саду. Босиком, в одной нижней рубахе, с накидкой, наброшенной поверх. Холодная земля под ступнями. Холодный воздух. Я бегу к нему и останавливаюсь в шаге.
— Вы с ума сошли, — выдыхаю я. —Ванъе . Через стену. Ночью. В дом министра. Если вас увидят…
— Не увидят, — говорит он. Голос хриплый, усталый. — Я отпустил охрану у ворот дворца. Сказал, что хочу побыть один. Никто не знает, что я здесь.
— Зачем?..
И тут он делает ещё шаг в полосу лунного света и я вижу.
Кровь.
Тёмное пятно на левом плече, расплывшееся по синей тканичоллик а. Рукав потемнел до локтя. Он держит левую руку неловко, прижав к боку, и лицо у него серое, осунувшееся, в испарине.
— Вы ранены, — говорю я. И это даже не вопрос.
— Царапина.
— Это не царапина. — Я уже знаю, что делать, — не разумом, а руками, которые сами тянутся к нему. — Идёмте. Тихо. В мою комнату. Сори спит в соседней, она не выдаст.
— Госпожа Ён, я не могу войти в ваши покои ночью, это…
— Вы истечёте кровью под моей вишней, и это будет приличнее? — шиплю я. — Идёмте. Молча.
В дораме его выхаживала Суён.
Я помню эту сцену десятая серия, горный храм, дождь за окном. Раненный в стычке принц, и безвестная травница Суён, которая перевязывает его и не знает, кто он. Это была их сцена. Сцена, после которой между ними по-настоящему начинается всё.
А сейчас в моей комнате, при свете единственной свечи, склонившись над его рассечённым плечом, перевязываю его я.
Я разрезаю ножницами присохшую ткань рубахи. Рана на плече, длинная, рваная: скользящий удар, не глубокий, но грязный, с запёкшейся кровью и налипшей дорожной пылью. Скакал так двое суток, не показав никому, чтобы не задержали, чтобы добраться быстрее.
— Зачем вы так, — бормочу я, промывая рану тёплой водой с теми травами, что оставила Суён для Ёнсу. — Зачем терпели. Это могло загноиться. Вы могли…
— Я хотел вернуться, — говорит он тихо.
Я замираю. На секунду. Потом продолжаю промываю, прикладываю чистую тряпицу, тянусь за полосой ткани для перевязки.
— Во дворец вы могли вернуться днём. С почестями. К лекарям.
— Я хотел вернуться сюда.
Я не отвечаю. Я не могу ответить. Я наматываю полосу ткани вокруг его плеча через грудь, под мышкой, снова через плечо, и стараюсь не касаться его кожи больше, чем нужно. Но я касаюсь. Конечно, касаюсь. Тёплая кожа под пальцами Хварин, её телу незнакома мужская кожа, и моё, Алинино, лицо горит в темноте, потому что я слишком близко, я чувствую его дыхание у своего виска, его запах кровь, пот, кожа, дорога, и под всем этим что-то его, тёплое, живое.
— Готово, — говорю я, затягивая узел. Голос у меня садится. — Не туго?
— Нет.
Я отстраняюсь. Слишком резко. Сажусь на пятки, на расстоянии. Между нами свеча и тишина.
Он смотрит на меня.
В свете свечи его лицо измученное, серое, со ввалившимися от усталости глазами. Но глаза те же. Тёмные, внимательные, такие живые, что мне больно смотреть.
— Спасибо, — говорит он.
— Не за что.
— Есть за что. — Он чуть наклоняется вперёд. Морщится плечо. — Хварин. Я должен сказать вам одну вещь. Я думал об этом все сорок дней. На реке. В палатке. В седле. Я думал только об этом.
—Ванъе , не надо…
— Надо, — говорит он. — Один раз. А потом, если скажете, я уйду и больше никогда не приду через вашу стену. Обещаю.
Я молчу. Я не могу его остановить. Я никогда не могла его остановить ни на экране, ни здесь.
— Я знаю, что вы не та, кем были раньше, — говорит он, тихо, медленно, глядя мне прямо в глаза. — Я не знаю, что с вами случилось. Болезнь, потрясение, какая-то тайна, мне всё равно. Та Хварин, которую представляли мне год назад, — её больше нет. Вместо неё кто-то другой. Кто-то, кто прячет под её именем, под её лицом, под её холодностью совершенно другого человека. Я вижу это. Я не понимаю это. Но я вижу.
У меня перестаёт биться сердце.
Потому что он прав. Он прав до жути. Он смотрит сквозь лицо Хварин и видит меня. Алину. Чужую душу в чужом теле. Он не знает слов, чтобы это назвать. Но он видит.
— И вот что я понял на этой войне, — продолжает он. — Среди стрел, среди крови, когда я не знал, доживу ли до утра. Я понял, что мне всё равно, кто вы были раньше. Кем бы вы ни были настоящая Хварин, или кто-то ещё, или тайна, которую я никогда не разгадаю, — я хочу узнать вас. Настоящую. Ту, что под именем. Ту, что под лицом. Ту, что подарила платок безродной девушке и не дала пустить кровь больному ребёнку, да, я знаю и об этом, у принцев есть уши. Ту, что плачет под вишней, думая, что её никто не видит.
Я вздрагиваю.
— Вы…
— Я видел, — говорит он тихо. — В тот день. Когда я уходил из вашего сада. Я обернулся за стеной. И видел, как вы опустились на колени и плакали. И я не ушёл сразу. Я стоял за стеной, как мальчишка и слушал, как вы плачете. И ненавидел себя за то, что не имею права вас утешить.
Тишина.
Свеча потрескивает.
— Кем бы вы ни были, — говорит И Хван, и его голос падает почти до шёпота, — я хочу узнать вас настоящую. Не торопясь. Не требуя. Просто позвольте мне быть рядом. И когда-нибудь, когда вы будете готовы расскажите мне, кто вы. И я приму это. Какой бы ни была правда.
Я смотрю на него.
И во мне в эту секунду борются два человека.
Алина, которая знает, что должна сказать «нет». Что у неё есть дверь домой. Что любить его значит подписать ему приговор и разбить сердце себе. Что она здесь гостья, чужая, ненадолго.
И кто-то ещё. Кто-то, кто устал бояться. Кто сорок дней слушал колокола и молился, чтобы он вернулся живым. Кто только что перевязывал его рану дрожащими руками. Кто хочет впервые за всё это время хочет чего-то для себя.
—Ванъе , — говорю я, и мой голос дрожит, — вы не знаете, о чём просите.
— Так расскажите.
— Не могу.
— Тогда не рассказывайте. — Он чуть улыбается устало, нежно. — Я подожду. Я очень терпеливый. Я сорок дней гнал лошадь, чтобы только увидеть, что вы живы. Я могу ждать и дольше.
Я опускаю голову.
И впервые впервые с того банкета позволяю себе не спорить. Не отталкивать. Не защищаться.
— Хорошо, — шепчу я. — Приходите. Иногда. Тихо. Как обещали.
Он закрывает глаза. На секунду. И когда открывает в них столько света, что свече с ним не сравниться.
— Спасибо, — говорит он. — Аль…
Он осекается.
Я вскидываю голову.
— Что?
— Ничего. — Он растерянно качает головой. — Простите. Мне показалось… на одно мгновение мне послышалось другое имя. Будто вас зовут не Хварин. Глупость. Я очень устал.
Я смотрю на него. И сердце у меня обрывается куда-то в холод.
«Аль…»
Он чуть не сказал, Алина. Откуда? Как? Он не может знать. Никто не может знать.