Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

– Постой, постой, глупая, для тебя же…

«Може, надоть так… так надоть… – Эта мысль победила ее, и она бессильно опустила руки, покорилась… – Так надоть… Он святой… беса изгоняет…»

Старик дрожащими руками распустил ворот рубахи и опустил ее до пояса… Киликейка закрыла лицо руками и вся трепетала…

Старик повернул ее к свету, нагнулся, дотронулся, как до раскаленного железа, до правой, упругой, словно точеной груди, до розового соска, несколько прижал…

– Не больно?.. Нету?.. А вот пониже малость сине… тут ушиб…

Она, казалось, ничего не слыхала, о чем тот ее спрашивал… Голова как будто кружилась, но не болела; все тело точно пылало…

– Послушать надоть сердце и легкие, – бормотал старик и, обхватив руками голые плечи Киликейки, приложился щекой и ухом к здоровому левому боку.

«Так надоть…» Киликейка чувствовала своим телом горячую щеку старика… Борода щекотала ее… Щека все крепче прижимается к боку, потом выше – к груди самой, к сосцу… «Дедко» губами прижимается к сосцу…

«Так надоть… беса изгоняет дедко…»

– Сердце доброе… здраво, хвалити Господа…

И к левому боку дедко прижимается тихо, слушает… А левой рукой держится там… за правую грудь… жмет ее маленько… «Так надоть…»

– И легкие добры, – бормочет «дедко», – только бок-ат елеем надо мазать… заживет… все будет здорово… А нет ли чего пониже?

«Дедко» там что-то делает у пояса сарафана… Он крестит груди…

– Спаси, Господи, рабу Божию, – говорит, – Киликейку…

Все что-то у пояса возится, распускает сарафан… «Так надоть… Богородушка, спаси…»

– А беса мы крестом, да святым маслом, да кропилом, – бормочет «дедко». – Силен он, враг рода человеческого, а крест-ат сильнее ево живет… А в церкви кличешь? А? Кличешь в церкви на беса?

– Кличу и в церкви.

– На Херувимскую? А? Тогда кличешь?

– Как дьякон кадилом кадит, кличу.

– И дома кличешь?

– И дома кличу… Епишку выкликаю… боюсь ево… Ах! Ах!

Сарафан и рубаха упали на пол… Киликейка, отняв руки от лица, увидела себя совсем голою…

– Ах, ах! Матыньки!..

– Ничево, милая, иичево… Господь с тобою… все это от Бога… тело все от Бога… не грешное… в теле нету греха, оно Божье, как и травка, крин сельный… Злоба токмо греховна…

Киликейка, не помня себя, желая только укрыться от глаз, бросилась на грудь старика и, обхватив его, шептала в беспамятстве:

– Ах, дедушко! Ох, стыдно! Ах, стыдобушка! Матыньки!

– Все тельцо елеем надоть освятить, все, миленькая!

– Ох, стыдно, стыдно, дедушка мой!

– Все, все тельцо… все уды… от беса…

– Ох, умру!

– Все, все; а то бес силен…

– Дедушко! Святой! Матыньки! О-о!

Киликейка начала «выкликать»: с нею сделался истерический припадок, а Никон стоял над нею с крестом и брызгал на нее кропилом, что еще более усиливало припадки «порченой».

V. Арест Морозовой

В Москве между тем нравственное и политическое раздвоение общества принимало угрожающие размеры. Взаимная борьба отколовшихся одна от другой половин московского общества становилась открытою, и фанатизм отколовшихся от правительства обострялся тем более, чем круче принимались меры против непокорных. Преследование, так сказать, воспитывало и закаляло политическую твердость и неподатливость преследуемых: коли люди бесстрашно и охотно сами идут добровольно умирать за что-то «свое» и считают эту смерть славною, мученическою, то, всеконечно, истина на стороне преследуемых, а не преследователей… Уверенность эта, как воздух, неведомыми путями проникала везде: в мужичью избу, в купеческий дом, в боярские палаты, в монастырь и во дворец – везде, словно из земли, вырастали эти отколовшиеся, эти «раскольники», как их тогда назвали, и царь, и царская дума, и все приказы, как паутиной, опутаны были тайною сетью отколовшихся, начиная от сенных девушек и кончая думными боярами и даже женскими членами царского семейства. Ни одно тайное распоряжение или даже намерение, ни одно слово, сказанное даже шепотом во дворце, не оставалось тайным для отколовшихся: они все это узнавали вовремя и принимали «свои» меры. Власть теряла под собою почву, теряла голову и делала еще более крупные ошибки, именно делала то, чего не следовало, что подрубало под корень ее популярность, отнимало у нее последних союзников; они становились в ряды преследуемых, ибо преследование заразительно; оно заражает здоровые места, как чесотка, только через прикосновение… Чем более усиливалось шпионство со стороны власти, чем усерднее и искуснее стали действовать эти «никонианские волки», тем более усиливалось сопротивление отколовшихся, тем бестрепетнее действовали они и тем быстрее формировались их тайные легионы…

Как только «волки», или, по-тогдашнему, «волци», посетили Морозову в день казни Стеньки Разина и пригрозили ей отнятием вотчин, если она не изъявит покорности, так тотчас же, мягкая по природе, она сама превратилась в волчицу и на угрозу отвечала угрозой – принять мученическую смерть. Мало того, она тотчас же объявила старице Мелании, что решилась постричься, навсегда порвать связи со всем, с чем соединила ее знатность ее рода и ее высокое положение при дворе…

«Волци» начали пробираться во все знатные и незнатные, почему-либо подозрительные дома, а когда делать это днем стало стыдно, то «волци» пробирались в такие дома по ночам, обманом, «яко тати», чувствуя нечистоту своего дела и боясь уличного соблазна.

Когда Морозова объявила Мелании о своем непременном желании «восприять ангельский чин», хитрая, осторожная и умная старица, которой не могли вынюхать и выследить никакие «волци», несмотря на строжайшее повеление об этом «сверху» и со стороны давящих властей, неуловимая, с рысьими глазками, старица всеми силами старалась отклонить ее от этого рокового и опасного шага.

– Как ты, матушка, утаишь экое великое дело? – говорила она. – Пронюхают о сем «волци», и будет нам, овечкам, последняя горше первых. Одно то, что в своем дому тебе, миленькая, утаить сего нельзя будет: «волци» гораздо чуют, где кровию пахнет. А уведано будет это царем, многия, ох, многия скорби будут многим людем расспросов ради, чтоб только узнать, кто постриг. Ох, сколько овечек невинных на дыбу взволокут! А бежать тебе из дому, что Варваре-великомученице, так от того и горшие беды живут. А ежели и удастся это, не проведают «волци», так новая беда странничком прибредет: придет пора сынка Иванушку-боярчонка браком сочетать, пещись о свадебных чинах и уряжении; а сие инокиням не подобает… А как ты укроешься от попов и «волков»? Вить в церковь-ту тогда тебе ходить нельзя будет: ты не то, что мы, мыши подпольные, нас и «волци» не пымают, уж больно мы махоньки да черненьки…

Но воля Морозовой не пошатнулась при виде картины будущих ужасов: ей казалось, что с Лобного места, с высоты эшафота, к ней повернулась голова человека, сдавленного между дубовых досок, и большие, какие-то могучие глаза, смотря в ее очи, говорили: «Видишь, сестрица, как умирают за правду: умри и ты так и приходи скорей ко мне…»

– Степа! Степа! Я хочу к тебе! – страстно прошептала молодая боярыня.

– Что с тобой, матушка! – изумленно спросила Мелания. – Какой Степа?

Морозова опомнилась и перекрестилась… «Не шуми ты, мати, зеленая дубравушка», – звучало у нее в сердце, и этот голос, казалось, звал ее к себе…

– А помнишь отца Аввакума? – спросила она.

– Помню, матушка, нашего света-учителя.

– Я по нем гряду…

Мелания должна была покориться, и молодую красавицу боярыньку постригли.

Когда во время тайного пострижения отец Досифей, исполняя обряд, бросил на пол ножницы и сказал: «Подаждь ми ножницы сия», – Морозова упала на колени и, подавая ножницы, страстно ломала руки.

– Урежь всю косу! Всю мою русу косыньку остриги, батюшко! – молила она. – Ноженьки Христовы я своею косою утирать хощу!

А сестра, молодая княгинюшка Авдотья Урусова, глядя на распущенную косу сестры, как до нее коснулись ножницы постригавшего попа, плакала навзрыд, не имея силы отогнать от себя знакомой песни, которую пели над ее сестрою и над этою русою косою в день свадьбы:

620
{"b":"970841","o":1}