Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Это вели на казнь тех стариков, которых мы видели на ночном совещании над крестом и Евангелием. Они в числе прочих служилых людей были приведены к Димитрию связанными, как слуги Годунова, и в числе прочих же не только помилованы, но и почтены доверием Борисова противника. Но они всё-таки изменили ему, пристав к заговору трёх монахов, подосланных в Путивль Годуновым и патриархом Иовом.

— А почто, мать моя, у них свечечки в руках воскояровы?

— А это, касатая, душеньки их теплются — опрощения у Господа просят.

— Помилуй их, Господи.

— О-ох, касатая, темно там, в могилушке сырой, а дороженька на тот свет далёкая-далёкая, так по тёмной-то по дороженьке свечечка и будет посветывать.

— И-и, какая ты, мать, умная, всё знаешь.

— Всё, всё, касатая, потому — Господь сподобил, — хвастается баба-лгунья. — А за ними-то, касатая, за колодничками, аньделы их идут и горючьми слезами по душенькам ихниим слёзно обливаются.

— Идут, баишь?

— Идут, касатая, сама своими глазыньками вижу — они маленьки робятки, голеньки, без штанишек, кудреватеньки и с крылышками.

Баба завралась окончательно — и ахнула: к шествию примкнули, словно, выросшие из земли, конные фигуры стрелецкого сотника и польского хорунжего... Шествие остановилось как раз против чёрных, позорных столбов и вырытых под ними, чёрных же, словно два старых разинутых рта, ям. Священник стал рядом с осуждёнными, а против них — низенький подьячий с большой медной чернильницей за поясом, на брюхе, и с гусиным в виде стрелы пером за ухом. В руках у него бумага.

Началось чтение приговора. Слышны только отдельные слова, бессвязные фразы, словно бы это дьячок читает ефимоны: «кадило церковное»... «темьян-ладон»... «зелье погибельное»... «по дьявольскому наущению»... «и сыщется про то допряма»... «избыти мука вечная»... «ино будет учнут ведовством воровать»... «оже будет про здоровье государево дурно помыслит»... «и того казнить жестокою казнию — рука-нога отсечь»... и так далее, — только и слышно «еже» да «ино будет», или отчётливая страшная фраза: «...и того казнити смертию — голова отсечь»... И опять «еже» да «ино будет», и снова заключительная страшная фраза: «...и того казнить смертно-огненным боем»...

А ворона, сидя на столбе и как бы прислушиваясь к тому, что читают, и удивляясь человеческому искусству выдумывать страшные, неизглаголанные муки своим братьям, зловеще каркает.

— Не дадут, не дадут, подлая, тебе мясца человечьего — ишь, избаловали человечинкой, — не каркай, подлая! — говорит старый, на деревянной ноге, стрелец и грозит вороне кулаком.

Наконец всё прочитано. Выходят из рядов четыре польских жолнера и, взяв под руки осуждённых, ведут к столбам мимо могильных ям...

Тот из осуждённых, низенький, Никифор Саввич, что приносил кадило к монахам, проходя мимо ямы, заглянул в неё — заглянул в свою могилу. Да, любопытно, очень любопытно заглянуть туда. Другой, Никита Юрьич, только вздрагивает и хватается за жолнеров. Голова, верно, кружится — как бы раньше не упасть туда.

К ним подходит священник с крестом и что-то говорит. Осуждённые крестятся и звякают их молящиеся руки, закованные в длинные кандалы, звякают кольцами цепей, словно чётками монашескими...

— «...земля есте и в землю отыдете», — слышится священническое утешение.

Да, утешительно, очень, очень утешительно!

Испуганная ворона, шарахнувшись со столба, пролетает низко-низко, как бы желая заглянуть в очи осуждённым.

— Чего не видала, подлая! — снова грозит ей безногий стрелец. — Мою ногу слопала — будет с тебя.

Бабы крестятся и испуганно глядят на стрельца.

На осуждённых надевают белые мешки-саваны и привязывают к столбам.

— Выходи повзводно! — раздаётся команда стрелецкого сотника.

— Пущай паны стреляют, — слышится протест из колонны стрельцов. — Нам по своим стрелять, рука не подымется.

— Ин быть так, — соглашается сотник.

Снова раздаётся команда. Выходят попарно жолнеры и становятся в две линии. Наводятся дула ружей на живые мишени — на белые мешки с завязанными в них людьми.

— Раз... два... три!.. — Что-то машет не то платком, не то белым крылом, и в тот же момент что-то хлопает, точно десятки хлопушек по мухам. Нет, это меньше и жальче, чем мухи. Белые мешки разом оседают, но не падают. Из-под грубого холста брызжет что-то красное...

— Ох, кровушка! Ох, матушка!..

Ничего не видать за дымом. Кто-то подходит к столбам, отвязывает белые мешки, и мешки так-таки мешками и сваливаются в ямы. За мешками в ямы посыпалась земля. Лопатами и ногами пихают туда землю. Полно — даже с верхом насыпано.

Опять команда, какая-то злая, с какой-то острой нотой в голосе сотника, не то польского хорунжего. Колонны сомкнулись. Застучал барабан. Колонны прошли по свежим могилам.

А стрелец, на деревяшке, ковыляя к посаду, тянет:

Ой и спасибо, уж и спасибо те, мому синему кувшину,
Ох уж и розмыкал, ух и розкострижил злу тоску-кручину...

Да, кому синий кувшин, кому яма, а кому корона... Уж и жизнь же человеческая!

XIV. Ляпунов и Офеня

— Христос воскресе, Ипатушка!

— Воистину воскресе, боярин.

— Похристосуемся же, знакомый.

— Похристосуемся, бояринушка.

Такими приветствиями обменялись, при встрече, в стане Борисова войска, которое всё ещё стояло под Кромами, осаждая атамана Корелу с донцами, высокий, видный, средних лет ратник в богатом ополченском одеянии и горбатенький офеня с коробкой за плечами, может быть, оттого и казавшийся горбатым, что массивный короб, сидевший у него на спине постоянно, заставлял думать, что этот маленький человечек так и родился с коробом на спине.

Ратник сидел у шатра, на длинном, толстом обрубке дерева и перебирал какие-то бумаги. На бревне же, которое было сверху стёсано, стоял серебряный кувшин, а около него большая серебряная же стопа. И ратник, и офеня похристосовались троекратно.

— Как живёшь-бродишь, «боярышенька золотая?» — спросил первый, улыбаясь. — Садись, медку испей.

Офеня низко поклонился.

— Спаси-те Бог на добром слове, — отвечал он, в свою очередь, осклабляясь. — Брожу по святой Руси, аки челнок у ткачихи.

Он сел на другой конец бревна и спустил на землю свой короб.

— Спознал меня?

— Как не спознать Прокопа Ляпунова свет рязансково? Един сиз селезень промеж серыми утицами, един и Прокоп Ляпунов на матушке на святой Руси.

Ляпунов весело засмеялся, тряхнув своими русыми кудрями.

— А ты всё такой же балагур «боярышенька золотая?» Где бродил с тоя поры, как у меня в Рязани иконы менял? А много после того воды утекло... Много... Боле, чем у Бога положено... Окиян-море воды утекло... Много... Ох, как много — в пять-шесть годов (Ляпунов задумался). А теперь к нам с коих стран забрёл?

— Из града Мангазеи, бояринушка.

— О таком городе я и не слыхивал.

— В Сибирской земле, бояринушка, дале, чем град Тоболеск, на полуночну страну.

— А как туда попал?

— Из Архангельсково городу кочем.

— Кочем, водою? Да что ты меня морочить вздумал, «боярышенька золотая»? Видано ли, чтоб из Архангельсково городу в Сибирь водой пройтить?

— Видано, бояринушка. Пятой год тому будет, как я от вас из Рязани пошёл в Архангельск да мимоходом забрёл и в Соловецкую обитель, к угодничкам Зосиме-Савватию, иконы менять. И прилучись в ту пору в Архангельске быть колмогорцу Ерёмке Савину, а с ним мы спознались на Москве у князь Василей Мосальсково, иконы я князю менял тако ж, и в те поры царь Борис Фёдорыч спосылал его, князь Василия, в Мангазею воеводой для поминочной рухляди и ясаку государева. И оный Еремка-колмогорец, снарядив кочи, задумал везти судовые снасти в Мангазею морем. Так я с ним-то и проехал морем в Мангазею из Архангельсково.

305
{"b":"970841","o":1}