— Да чтобы языков изловили, а изловив, пришли их ко мне без мотчания, — добавил он, посылая Годунова.
Годунов удалился немедленно. Кузьму также приказано было увести за приставы.
Первым заговорил Ляпунов Прокопий.
— Чего же нам ещё ждать, бояре? — сказал он. — Видимо, Божья помощь не с нами, а с ним: не мы растём в силе, а он растёт, мы же малимся. Чего ж ещё мешкать-то? Али мало крови русской пролито? Али хотим мы, чтоб нам поляки да латинцы дали царя? А к тому идёт.
Бояре молчали. Только из стана доносились бурные крики:
— «Долой татарское отродье! К бесу свиное ухо!» — Димитрия Ивановича! Царевича Димитрия!.. Долой воевод! Сами пойдём...
— Слышите? — пояснил Ляпунов. — Это Божья воля.
— Божья, Божья, — невольно согласился и Басманов. — Видимое дело — сам Бог ему пособляет. Вот сколько мы ни боремся с ним, как ни бьёмся изо всех сил, а всё ничего не поделаем: он сокрушает нашу силу, и все наши начинания разрушает и ни во что ставит... Видимое дело — он истинный Димитрий, наш законный государь. Коли б он был простой человек, вор Гришка Отрепьев, как мы до сямест думали, так Бог бы ему не помогал. Да и Гришка-то у него налицо.
— Гришка в Путивле — его там видели те, кои его прежде знавывали, — пояснил Ляпунов.
— Истинно так, — продолжал Басманов. — Да и как простому человеку на мысль придёт, чтобы на такое великое дело отважиться! Вот же сами видим, что в полках у нас шатость, смятение...
А извне снова доносились крики:
— На осину борисовцев, на осину воевод!..
— Тула ему отдалась!..
— Орёл крест целовал Димитрию!..
— Слышите, бояре? — снова говорил Басманов. — Медведь выходит из берлоги. Русская земля встаёт, город за городом, земля за землёй передаются ему. А тут литовский король помочь ему посылает. Не безумен же король — видит, что истинному царю помогает. И что ж мы поделаем? Придут польские рати, учнут биться с нами, а наши не захотят... Всё Российское царство приложится к Димитрию, и как мы ни бейся, а беды не избудем, — покоримся ему. И тогда мы будем у него последними и останемся в бесчестии, а то и в жестокой опале и казни. Так уж, по-моему, бояре, чем нам неволей и силком идти к нему, лучше теперь, пока время, покоримся ему по доброй воле и будем у него в чести.
Карьерист и практик Басманов, воспитавшийся в гнусной школе батюшки-опричника, понимал «честь» по-боярски. Боярам это понравилось — и они стали колебаться. Один Ляпунов резко заметил:
— Не в том, бояре, честь, чтобы поближе к царю сесть, а в том, чтобы землю Российскую соблюсти и крови напрасно не проливать.
«Идут! Идут!» — послышались голоса в стане. «Полякам бижал! Царевичам посылал! Гайда! Видиму-невидиму!» — кричали татары.
Это воротился Годунов.
— Как? Что?
— Идут польские рати! Мои татары видели! Видимо-невидимо! — запыхавшись и дрожа, бормотал Годунов Иван, вбегая в палатку. Он был не из храбрых...
Прошло несколько дней. Московские рати всё ещё стоят под Кромами. Но что это за необыкновенное движение и в московском стане, и в Кромах, хотя ещё очень рано — около четырёх часов утра? Или назначен приступ, последний штурм, чтобы задушить Корелу и его атаманов-молодцов в тарантуловых норах? Майское солнце, только что выглянув из-за горизонта, золотом брызжет и на московские стяги с иконами и хоругвями, и на белые, почерневшие от времени шатры, на заржавленные бердыши стрельцов, и на казацкие пики, торчащие на кромском валу. Там и Корела в кивере набекрень, и Треня, у которого и ус один, и красный верх шапки обожжены порохом.
В московском стане все воеводы кучатся у разрядного шатра. Басманов, Годунов и князь Телятевский на конях. Телятевский машет пушкарям, которые и двигают с грохотом свои зевластые пушки — иная в два обхвата объёмом. Пушки двигаются к мосту, который перекинули из стана на ту сторону речки, отделяющей Кромы от московских ратей.
Не видать только Прокопа Ляпунова.
Вдруг, словно черти, посыпались с валу казаки и с гиком бегут на мост к московскому обозу. Впереди Корела с шестопёром в руке, словно Геркулес с дубиной, и с пистолетом в другой. У Трени на длинном древке пики развевается лента алая — «лента алая, ярославская», из косы красной девицы.
Застонали Кромы, застонал и обоз московский.
— Алла! Алла! — закричали годуновские татары, предчувствуя что-то недоброе.
— За реку! За реку! — стоном стонут московские рати.
— Боже, сохрани! Боже, пособи Димитрию Иванычу! — вырезываются из стона отдельные возгласы.
— Вяжи их! Вяжи бояр и воевод! — трубит голос Ляпунова, который точно с неба свалился со своими рязанцами.
Рязанцы бросаются на воевод. Басманова тащат с коня и вяжут. Вяжут и Годунова, и Голицына, и Салтыкова.
— Присягай Димитрию! — кричат рязанцы.
Толпы валят к мосту. Тащат к месту и связанных воевод. На мосту уже стоят несколько священников с крестами в руках и принимают от бегущих крестное целование на имя Димитрия. Мост трещит от давки. А Ляпунов неумолкаемо звонит своим здоровым горлом: «За реку, братцы, за реку! За святую Русь умрём!»
— Пустите меня, братцы! — молится Басманов, обливаясь потом. — Я присягаю царевичу Димитрию! У меня его грамота!
Басманова развязывают.
— Вот грамота царя и великого князя Димитрия Ивановича всея Русии! — кричит он, подняв грамоту высоко над головой. — Изменник Борис хотел погубить его в детстве, но Божий промысел спасе его чудом своим. Он идёт теперь добывать свою отчину и дедину. Сам Бог ему помогает, и мы стоим за него до последней капли крови. За нами, братцы! За реку!
— Многая, многая лета! — гудут толпы. — Многая лета нашему Димитрию Ивановичу!
— Любо! Любо! Ради служить и прямить ему, — стонет весь стан.
Всё бросилось на мост. Мост не выдержал московских ратей, затрещал и рухнул в воду. Смятение невообразимое. Река запружена народом, лошадьми. Но и в воде крики не умолкают: «Многая лета! Многая! Прямить ему, прямить!..»
Небольшая кучка осталась в обозе московском — осколки жалкого величия Годуновых. Тут были и немцы с капитаном Розеном во главе отряда.
— Гох, — кричали немцы. — Доннер веттер Гришке-вору! Гох Борисен-киндер, гох!
— Бейте немецких тараканов! — кричит Корела. — Да не саблями бейте, не пулями, а батогами! Бейте, братцы, да приговаривайте: «Вот так вам! Вот так вам, немецкие тараканы! Не ходите биться против русских людей!»
И рязанцы, москвичи да казаки с хохотом кидаются на годуновцев, гоняются за ними, как за телятами, и бьют кого палкой, кого плетью, кого просто кулаком.
— Стойте, братцы, до последнего! — вопят последние годуновцы — князь Телятевский и князь Катырев-Ростовский, силясь прикрыть пушки.
И как им не защищать Годуновых и их пушки? В пылу схватки и перед тем и перед другим носятся малые облики их дочушек любимых — Оринушки и Наташеньки, которые там на Москве, в царском тереме, золотом и жемчугом вышивают большую пелену церковную... Эх бедные дочушки!
— Ох, Оринушка, светик мой! — стонет Телятевский и с тоской бросает свою артиллерию.
— Ох, Наташенька, перепёлочка! — вздыхает Катырев-Ростовский и скачет в Москву вслед за Телятевским.
Остаётся у Годуновых один верный человек — «дядюшка Иванушка», окольничий Иван Годунов, которого так занимал когда-то чертёж Российского государства, нарисованный его племянничком Федюшею, теперь злополучным царём московским — чертёж, над которым нечаянно слились и щека и губы Федюши-царевича со щёчкой и губками аленькими Оринушки Телятевской. Годунов, связанный, лежит в своём шатре, а офеня Ипатушка сидит над ним и сгоняет с несчастного мух. Бедные Годуновы! Бедная Ксения трубокосая!
XVI. Грамота Димитрия
Бедные Годуновы! Бедные дети, на которых за преступление родителей народное сердце сорвало историческую обиду!
Не радостно во дворце молодого Годунова-царя. Ещё раз недавно похоронил он отца, которого так беззаветно любило его детское, детски-невинное сердце, — и стал сам царём... Царь по шестнадцатому году! Какая горькая необходимость! Самая пора бы играть, веселиться юношеским сердцем и учиться, рисовать чертёж Российского государства да рассматривать его вместе с Оринушкой Телятевской — ох, Оринушка, а между тем надо управлять этим российским государством, этой страшной махиной, которую расшатал батюшка. Ох, да и как управлять этой махиной, когда, глядя на её чертёж, лежащий на столе и вспоминая Оринушку Телятевскую, он видел, что большая половина этого чертежа... Истлела, рассыпалась, выцвела?.. За что? За чьи грехи? «За батюшково ли согрешение, за матушкино ли немоление?» Или за тот грешный поцелуй, который над этим чертежом дала ему Оринушка? Ох, нет, нет! Не за Оринушкин поцелуй выцвела, истлела, рассыпалась половина чертежа... Чернигов, Севск, Рыльск, Путивль, Кромы, Орёл, Тула — все эти чёрные точки на чертеже, изумлявшие «дядюшку Иванушку», теперь уже не его — сошли с чертежа, укатились куда-то, укатились к нему, к этому неведомому, к этому страшному, вставшему из гроба. И он сам идёт — всё ближе и ближе к Москве движется этот страшный мертвец, это «навье» загробное. И Москву он хочет взять, и шапку Мономаха, и трон, и скифетро, — ох, да Бог с ними! — только он возьмёт и её, Оринушку.