– Плакал? С чего?
– Нет, государыня, глотал слезы… какие холодные да вкусные…
– Странно, – улыбнулась Екатерина, – я знаю, слезы бывают горючие и горькие или же просто соленые. Но чтобы слезы были холодные да еще вкусные, я этого не понимаю.
– Да вы, матушка, спросите, чьи слезы я глотал.
– А чьи, нераскаянный «шпынь»?
– Марии Потоцкой, матушка.
– А, из «фонтана слез», я теперь понимаю. Ты, Левушка, в простоте слова не скажешь.
– Простота, матушка, хуже воровства, сказано в Писании, – вывертывался Левушка. – Да еще, матушка, я обозревал сегодня ваши владения и восхищался оными.
– Какие мои владения?
– Да вот здешний придворный мулла, заметив, что я человек не без вкуса к созерцанию красоты, повел меня на минарет ханской мечети. Ах, матушка, что за красота открывается оттуда, какой вид на город, на все его мечети, сады! Вот бы вам, матушка, взглянуть оттуда.
– Мне-то! С колокольни, с моими ногами!
– Ах, матушка, да у вас ножки молоденькие, резвые. Вон всю Россию исходили. Скоро в Царьград попадут.
Екатерина взглянула на утиравшего пот Храповицкого.
– Так-то, так, Левушка, – сказала она с улыбкой, – да только вон Александр Васильевич не желает, чтобы я была в Константинополе.
Храповицкий вскочил и недоумевающе смотрел на императрицу.
– Я, ваше величество, не желаю? – спросил он нерешительно.
– Да… Ведь там еще жарче, чем здесь, – продолжала государыня. – Уж если ты здесь потеешь, то что же будет там?
Храповицкий понял шутку и просиял.
– Да за вашим величеством я готов и в огонь и в воду! – восторженно воскликнул он.
– Тэ-тэ-тэ! – засмеялся Потемкин. – Вон какой вы! «За вашим величеством и в огонь и в воду…» Так, значит, государыня прежде ползай в огонь, а потом уж и вы…
– Нет, ваша светлость, я не за государыней брошусь и в огонь и в воду, а за государыню… Не тот падеж изволили применить.
– Не я, а вы – за государыней… Это – lapsus linquae.
– Правда, правда, Александр Васильевич, – согласилась государыня, – я знаю твое усердие.
Тут императрица развернула лежавшую перед ней какую-то тетрадку.
– А мне ночь в ханском дворце навеяла стихотворение, – сказала она. – Может быть, тоже lapsus linquae.
– Можно прочесть? – спросил Мамонов.
– Отчего же нет? – улыбнулась государыня. – Но вам, быть может, оно не понравится.
– Значит, у Александра Матвеевича вкусу нет, или сам он не умеет оседлать Пегаса, – заметил Нарышкин. – А я хоть не езжу в нем, но готов за хвост его уцепиться, только бы побывать на Парнасе и послушать говор богов.
Екатерина взяла тетрадку и стала читать:
Лежала я вечор в беседке ханской,
В средине басурман и веры мусульманской.
О Божьи чудеса! Из предков кто моих
Спокоен почивать от орд и ханов их!
– О, матушка, – воскликнул Нарышкин. – Ты во всем велика! Державин, услыхав сие начало, от зависти треснет.
А Храповицкий силился показать, что утирает пот с лица, тогда как не пот его беспокоил, а эти стихи, которые казались ему деревянными и напоминали надутые и смешные своей поэтической чепухой вирши Тредьяковского.
– Это я готовлю сюрприз Григорию Александровичу, – конфиденциально сказала государыня.
Потемкин перед тем вышел, чтоб отыскать императора Иосифа.
– Счастливец этот «Грицько Нечоса»! – вздохнул Нарышкин.
– Он сам кузнец своего счастья, – заметила императрица.
– Что ж? И я своей участью более чем доволен, – сказал Нарышкин. – «Грицько Нечоса» кует свое счастье…
– И величие России, – робко подсказал Храповицкий.
– Ну, он-то раздувает только кузнечный мех, а кузнец величия России не кузнец, а великая кузнечиха, – возразил Нарышкин.
– Вот ты и неправ тут, Левушка, – сказала императрица, – кузнечные мехи раздуваю я своей любовью к славе и величию России, а куют настоящие ковали Потемкин, Румянцев, Суворов…
– Ах да! И я, матушка, кузнец, – похвалился Нарышкин.
– Чего? Дурачеств? Шпынянья?
– Нет, матушка, я выковал счастье той девчонки, что на Кременчуге.
– Хорошенькой Катре?
– Ей, матушка… Курьеры, что оттуда пригнали, рассказывают, что эта Катря у всех теперь на языке. Как же! Сама «матушка-царица» обещала быть у ней на «веселье» посаженой матерью… Это ли не счастье! А все я – кузнец.
Глянув в окно, Екатерина заметила около бассейна императора Иосифа с графом Ангальтом. К ним подходил Потемкин.
– Не знаю, когда и спит он, этот австрийский гость, вечно на ногах, – сказала она, – все хочет сам видеть и знать. Я хоть и не бегаю, как он, а все вижу и слышу, и все знаю.
– Точно, матушка, беспокойный гость, – подтвердил Нарышкин. – Ах, матушка, я и забыл.
– Что такое? – спросила императрица.
– А вот подарочек для твоей посаженой дочки, для Катри. Я заметил, что у нее на шее вместе с монистами нацеплены польские монеты. Это у хохлушек, говорят, мода, должно быть у татар заимствовано. Монеты эти называются «дукачами». Ну, я и купил ей сегодня на базаре пару турецких «дукачей».
И Нарышкин показал две серебряные, величиной в талер монеты.
– Это совершенно нового чекана, – заметила императрица, – как они сюда попали из Турции и так скоро? Не шпионы ли турецкие их занесли сюда для подкупов?
– Весьма возможно… Показать бы «Грицьку Нечосе».
– И точно, показать…
– Батюшки! Сам идет! Сам идет! – засуетился Нарышкин, глянув в окно.
– Кто идет? – спросила императрица.
– Сам Иосиф прекрасный… Ой, боюсь, боюсь! Заговорит до колик… Хоть к туркам бежать, так впору… Он стрекает хуже крапивы.
И Левушка с комическим ужасом на лице скрылся в боковую дверь.
Глава восьмая. Захар на гауптвахте в колодке
Путешествие по Крыму продолжалось с тою же внушительной торжественностью. Коронованные путешественники из Бахчисарая проследовали в Инкерман, где, «смотря на флот, стоящий на рейде, пили за здоровье лучшего друга-императора».
Бирюзовое море особенно поразило императрицу. Ничего подобного она не видела… Море Померании, море у Петергофа, у Петербурга – свинцовое, почти мутное… А это – божественная красота безбрежной стихии!
Затем Севастополь у того же дивного моря.
Вид бирюзового этого моря, безбрежная даль, уходившая за видимый горизонт, туда, где в неприступном дворце своем сидел Черномор, «тень Аллаха», белевшие на поверхности моря паруса, крики чаек, метрический говор морских волн, набегавших на берег, лазурное небо – все это привело императрицу в неописуемое умиление.
– Какое море! Какая красота! – тихо, подавляя невольный вздох, говорила она. – И все это сокровище в руках варваров… Разве таково мое море у Кронштадта, серое, неприветливое, жалкое… А это!
– И это твое будет, матушка, только продли Всевышний тебе веку, – отвечал на это Потемкин.
На другой день, встав раньше всех, императрица наскоро накинула на себя легкий капот, без помощи прислуги приготовила себе на спирту чашку крепкого черного кофе и вошла с нею в соседнюю комнату, рабочий кабинет, выходивший окнами на бухту и на море. На столе лежали в порядке бумаги, и на отдельном листе начало какого-то стихотворения.
Хвала тебе, достойный князь Тавриды!
Россия оценить тебя должна…
Она не окончила, положила лист на стол и в задумчивости подошла к окну. Перед нею опять открылась величественная панорама моря, бухты и северных обрывистых берегов. В бухте величаво красовались новые корабли. Тихий утренний ветерок полоскал в воздухе русские и австрийские флаги.
Но Екатерина, казалось, не видела ничего этого. На лице ее покоилась торжественная задумчивость.
И неудивительно! Она сама сознавала в себе теперь «Семирамиду» не только Севера, но и Юга.