— За какое дело, милый? Точно ты мало делаешь?
— О! У меня много дела впереди, сердце моё, много, так много, что во всю жизнь не переделаешь. Теперь уж готовятся рати и стягиваются к Ельцу. Когда прибудет весь наряд и обозы с кормом и припасами, тогда я сам вместе с тобой, сердце моё, поведу мои рати к Азову. Возьму Азов — это у меня будет первая дверь в море. Через эту дверь я выведу мои рати в море, да в союзе с королём Жигимонтом, да с королём Генрихом Четвёртым французским (к нему я посылаю послом, сердце моё, Якова Маржерета), да с цесарем римским ударю на Царь град и изгоню турок из Европы, освобожу святую Софию, Гроб Господень...
— Ах, милый мой! Великий мой! Какой ты великий! — обнимала его восторженная Марина, мечты детства которой, казалось, уже сбывались и она подносила ключи от Гроба Господня святому отцу, папе.
Но последней мечты она не доверила своему Димитрию.
— Мой великий! Мой славный! — шептала она.
— Моё величие и моя слава впереди, сердце моё. Потом я хочу воротить Русской земле то, что принадлежало моим прародителям — Рюрику, Синеусу, Трувору, князьям киевским, галицким, полоцким. Всё это должно быть моим — от северных морей до южных. Я хочу, чтоб мои корабли ходили вокруг света. Потом я намерен заложить в Москве университет.
— Такой, как в Гейдельберге, милый, куда уехал...
Она не договорила и покраснела. Димитрий заметил это.
— Кто уехал в Гейдельберг, сердце моё? — спросил он.
— Мой знакомый... Знакомый татки... Урсулочки... (Она видимо смешалась).
— Да кто же, кто, друг мой?
— Он... Ты дрался с ним... Ранил его...
— А! Князь Корецкий, что вздыхал по тебе.
Тень пробежала по лицу Димитрия. Но он в то же время почему-то вспомнил Ксению... Вечер 23-го июля. «Митя... Дядя... Митя мой!» — отозвалось у него в сердце — и он молча обнял Марину, не смея взглянуть ей в глаза.
— А помнишь, душа моя, нашу охоту в Самборе? — сказал он, стараясь скрыть своё смущение.
— Когда ты ходил на медведя Годунова? Помню, ещё бы не помнить этого дня!
— А что? Испугалась разве?
— Да, милый. Ох, как было страшно! Но главное не то, не это я помню.
— Что же это такое другое, сердце моё?
— А то, что тогда в первый раз я почувствовала, что люблю тебя. За тебя-то я и испугалась, милый.
В это время вошёл старый Мнишек. Он был встревожен. Димитрий заметил даже, что у него дрожала рука, когда, в знак благословения, он положил её на голову дочери.
— Что скажет пан отец? — спросил царь.
— Сын мой! Тебе угрожает опасность. Сегодня пришли ко мне жолнеры и говорят, что вся Москва поднимается на поляков. Заговор, несомненно, существует.
Царь хладнокровно заметил:
— Удивляюсь, как ваша милость дозволяете жолнерам приносить всякие сплетни.
— Ваше величество, — отвечал воевода. — Осторожность никогда не заставит пожалеть о себе — и потому будьте осторожны!
— Ради Бога, пан отец, не говорите мне об этом больше. Иначе нам это будет очень неприятно. Мы знаем, как управлять государством. Нет никого, кто бы мог что-нибудь сказать против нас — мы никого не казнили, никого не наказали, — ни одна слеза не упала ещё из глаз моих подданных мне на совесть. Но, если б мы увидели что-нибудь дурное — в нашей воле лишить жизни виновного.
Он говорил медленно, строго, царственно. Живые глаза его сделались какими-то стоячими, глубокими, бесцветными. Потом он прибавил:
— Хорошо. Для вашего успокоения я прикажу стрельцам ходить с оружием по тем улицам, где поляки стоят.
Вошёл Басманов. Лицо Димитрия прояснилось.
— Что, мой верный? — спросил он ласково.
— Небезопасно в городе, царь-осударь, — тихо отвечал Басманов.
Димитрий нетерпеливо махнул рукой. Марина подошла и ласково положила ему руку на плечо.
— Выслушай его, — шепнула она, глядя ему в глаза.
— Ну? — обратился он к Басманову.
— Которые, царь-осударь, шесть человек были взяты ночью на твоём дворе — воры, злодеи твои.
— Ведь трёх положили на месте?
— Точно, царь-осударь. А которые трое остались, и те пытаны накрепко, и с пытки ничего не сказали, да так в распросе и подохли.
Димитрий задумался. Марина с мольбой глядела ему в очи — они опять были бездонные, бесцветные.
— Хорошо, — сказал он мрачно. — Завтра мы сделаем розыск. Дознаемся, кто против нас мыслит зло. А ноне я хочу быть добрым. Ради моей царицы. Спасибо, мой верный друг!
Басманов низко поклонился и вышел.
Прошёл и этот день — первые именины первой любви загадочного человека.
Вечером в новом дворце были танцы. Гремела музыка, звенели шпоры панов, шуршали, раздражая мужские нервы, шёлковые платья хорошеньких пани... Носились, словно херувимчики, миловидные пахолята в цветных изящных костюмчиках, прислуживая Марине и другим дамам. Паж Осмольский, стоя за стулом царицы, тайком целовал её роскошную, распущенную по плечам и перевитую золотыми нитями и жемчугом косу. Счастье, счастье, без конца счастье!
Теперь всё утихло. Гости разошлись. В дворцовых сенях остались только пахолята и несколько музыкантов — и все спят, разметавшись, где попало.
Не спит один Димитрий на своём роскошном ложе рядом с Мариной. Он слышит её ровное, тихое, как у ребёнка, дыхание, чувствует теплоту её разметавшегося на подушках молодого тела. Почему-то в эту ночь перед ним проходит вся его жизнь, полная глубокого драматизма, поразительных воспоминаний.
Углич... Не то он сам помнит себя в Угличе, не то ему кто-то рассказывал об этом. А кто? Где? Когда? Темно... Темно там, в далёком детстве... Пропасть какая-то глубокая... Ничего не видать.
А там монастыри какие-то... Чёрные рясы... Книги пожелтелые и воском закапанные... Старцы ветхие — и царевич. Да, это в крови сидело, под чёрной рясой и скуфьёй колотилось царское сердце, текла царская кровь, колотился под черепом этот мозг беспокойный, царский.
«И отчего Богдан Бельский никогда мне прямо в глаза не смотрит, когда я расспрашиваю его о своём детстве?.. А кто этот княжич Козловский, о котором он раз проговорился? Кто он — где пропал?..»
Днепр широкий... Киев... Пещеры... Мощи угодников... Гоща... Брагин... Самбор... Краков... Путивль... Москва... Экая лента какая перед глазами!.. И все чужие люди назади... Хоть бы один друг детства... Одна Марина — а от детства никого...
Как тихо кругом... Как тихо в Москве.
«Эх, Москва! Москва! Эх, Русь моя дорогая! Возвеличу я тебя, просвещу светом учения, раздвину тебя от моря до моря, и будешь ты богатая и могущая, будешь ты царицей цариц».
— Ох, милый. Где ты? — с испугом шепчет Марина.
— Что ты, сердце моё?
— Ах, как страшно. Дай взглянуть на тебя.
И Марина обвилась вокруг его шеи, глядела ему в очи. На дворе светало уже.
— Да, это ты — мой милый, мой царь... А я видела во сне не тебя... Не здесь... Другого... И он говорит, что он — ты... Как страшно...
— Ну, спи же, спи, дорогая моя.
Марина опять уснула. А он опять остался со своими думами.
«Да, я чужой им всем... И мать моя какая-то чужая мне... Ах, детство! Детство моё! Да что мне на него оглядываться? Впереди ещё целая жизнь — целый океан жизни... Как тихо в Москве — вся уснула... Один царь её не спит... Спи, спи, Москва! Спи, Русская земля великая! Скоро я разбужу вас...»
Что это?.. Издали, откуда-то из города, прокатился по небу набатный звон... Что это такое!
Мы знаем, что это такое... Это Шуйский выступает на сцену...
XXIX. Русская земля проснулась
Москва взялась за нож да за рогатину. В пятницу уже на глазах этой Москвы поляки видели что-то зловещее. Паны и гайдуки бросались по лавкам и пороховым складам покупать порох — на случай самозащиты, но везде натыкались на эти зловещие глаза и слышали в ответ.
— Нет у нас зелья.
— Есть зелье, да не про вас, а на вас, на ваши пёсьи головы.