— Так-так, — подтвердил старый Зарука, — таково и моё благословение… А теперь прощайте, детушки… Мне с майдану пора в могилу…
Дальше он не мог говорить — ему изменили силы, ноги, голос…
— Ой, батюшки! Дедушка падает, — с испугом закричал Захарушка, силясь поддержать старика.
Но было уже поздно: дряблое старое тело, как сноп, свалилось на землю, на майдан, по которому когда-то бодро ступали крепкие ноги Заруки.
Старика подняли и повели. Майдан продолжал шуметь, тысячи глоток рычали разом:
— Подождёмте, братцы, атамана Корелу, да с ним и в поход.
Казачата также взволновались — общее возбуждение перешло и на них. Когда дедушку Заруку увели в курень, ребятишки подняли шум и визг невообразимый…
— Пойдёмте в поход, атаманы-молодцы! — звонко кричал белокурый мальчик, босиком и в казацкой шапке, гордо изображавший из себя атамана.
— Любо! Любо!
— А кого, братцы, в атаманы хотите? — звенит тот же белокурый казачонок.
— Лаверку Баловня хотим! — раздаются детские голоса.
— Любо! Лаверку Баловня!
— Не любо! Не хотим, — возражают другие. — Подавайте нам Захарку Заруцкова!
— Любо! Любо! Захарку Заруцкова волим!
Последние пересилили. Когда Захарушка, проводив деда, вышел из куреня вместе со старшим братом своим — Иваном, толпа ребятишек бросилась к нему и, подавая чекмарь, кричала на разные голоса:
— Вот тебе булава! Вот тебе атаманская насека! Будь нашим атаманом…
Захарушка радостно, но с напускною важностью взял поднесённую ему палку, кланялся на все четыре стороны и говорил торопливо:
— Спасибо, атаманы-молодцы, за честь! Я не стою…
— Бери, коли дают! Войско даёт! Любо! Войска слушайся! — волнуются детские голоса.
— Ах вы, пострелята, мразь эдакая, клопы, а тоже войском себя называют, — смеётся Иван Заруцкий.
В поход! На конь, атаманы-молодцы, на конь!
И толпа сорванцов с гордо поднятыми головами, с криком, визгом и гиком, подражая большим, оставила майдан и хлынула из станицы на черкасскую дорогу. Самому солнцу, наверное, отрадно смотреть на эту молодую беззаботность, которая не имеет за плечами прошлого, на спину которой не налегла ещё тяжесть годов, а на памяти, как на кладбище, не покоятся ещё дорогие покойники…
Черкасская дорога проложена между рощами дикорастущих яблонь, груш, вишенников, боярышников, шиповников, терновников и всяких колючих растений, всхолмлённое побережье прорыто глубокими оврагами. И рощи, и прогалины, и холмы, и песчаные внизу косы Дона полны жизни, которая неумолкаемо сказывается в птичьем говоре, писке, треске и тысячеголосом щебетанье, в свисте сусликов и сурков, оберегающих свои норки и маленькие трущобинки, в жужжанье и гуденье всего летающего, ползающего, скачущего…
Прежде всего буйная ватага казачат делает набег на сусликов, а также и на тарантулов, норки которых нередко чернелись рядом с сусличьими норами.
Стремглав спустившись в глубокий овраг, по которому звенел ручей холодной родниковой воды, — наполняют водою кто свои сапоги, кто шапки — и взобравшись снова на кручи, выливают воду в сусликовые и тарантуловые норы…
Напуганные водою суслики выскакивают из нор и погибают под ударами юных разбойников.
— Бей-руби! — кричит Лаверка, резвое личико которого раскраснелось, глаза горят, доказывая, что из ребёнка вырабатывается образцовый хищник.
И неповоротливые, мохнатые тарантулы выползают из нор. Казачата дразнят их, трогая палками. Отвратительные пауки злятся, поднимаются на мохнатых лапках — и погибают, как и суслики.
На деревьях, в кустах, в оврагах — везде мелькают казачата: это они достают из гнёзд птичьи яички и наполняют ими свои шапки.
— Эй, атаманы-молодцы, посмотрите! — кричит с высокого дуба Захарушка Заруцкий. — Я громлю престол московского царя Бориса Годунова.
Все бросились к дубу. На вершине его чернелось огромное орлиное гнездо. Обхватив босыми ногами одну из ветвей, поддерживавших гнездо, и придерживаясь рукою за сук, торчавший выше гнезда, смельчак Захарушка другою рукою вытаскивал из гнезда молодых орлят.
— Вот вам царевич Фёдор Годунов! Ловите!
И молодой неоперившийся орлёнок падает на землю и убивается.
— Вот вам царевна Ксения Годунова…
И другой орлёнок также падает мёртвым.
Но в это время в воздухе что-то зашумело. Все оглянулись… Над дубом, распустив саженные крылья, вился громадный орёл. Сделав взмах кверху, он молнией прорезал воздух и камнем упал на гнездо. Послышался крик, и все вздрогнули: когти орла вцепились в курчавую голову Захарушки и подняли его на воздух. Ужас оковал юных хищников — они так и окаменели на месте…
Но мягкие волосы не выдержали тяжести тела: оно упало на землю и лежало теперь мёртвое, неподвижное.
Орел кружил высоко в воздухе. Слышен был только жалобный, не то злобный клёкот обиженного человеком пернатого хищника-царя. Птица плакалась на человека…
Вблизи послышались визгливые звуки пискалок, песни, говор и лошадиный топот. Показались знамёна, значки, торчавшие на пиках ногайские мёртвые головы.
Это шёл Корела со своим войском. Хор песенников заливался:
По речушке, по реке
Плывёт Дуня в каюке.
Ох-ох-охо-хох,
Плывёт Дуня в каюке.
IV. Димитрий у Мнишека
С берегов тихого Дона перенесёмся на далёкий Запад, за окраины Русской земли.
В городе Самборе, ныне австрийско-галицком, а тогда польском, у сендомирского воеводы Юрия Мнишека идёт богатое столованье — роскошный панский пир.
Довольством, избытком и, казалось, вечным счастьем наделило небо своих избранников, родовитых панов вольной, могучей, непобедимой Польши. Наделило щедрое небо довольством и счастьем выродившегося чеха Юрия Мнишека-Мнишечка… Богатый замок раскинулся широко и привольно. Окружающие его башни, блестя, словно серебром, жестяными крышами, тянутся к небу, высоко вознося панскую славу Мнишеков. Широкие ворота распахнули свои широкие объятья для званых и незваных гостей: иди, благородное панство! Ешь, пей и веселися во славу Мнишеков и золотой польской вольности.
На панском плаце высокие вышки с золочёными маковками. Над фронтоном палаца красуется гордый герб Мнишеков — пучок перьев. Ни время, ни вечность, ни люди, ни боги — ничто, казалось, не потемнит этого герба, как не потемнит ничто блеска Польши, могучей и славной.
А внутри палаца — рай, да и только! Затейливо разрисованные потолки, узорчатые карнизы, резные створки дверей — всё блестит золотом, горит яркими красками. Стены, столы, скамьи, полы — это выставка дорогих тканей, ковров, шелков с пёстрыми, веселящими глаз и сердце картинами любви, охоты, войны, болтливой мифологии и лживой истории. На стенах — картины, портреты королей и предков, и всё это в дорогих золочёных рамках… Лавки и кресла — на золочёных ногах, с золочёными рукоятками и резьбою. Везде золото, золото и золото! Как много его выкапывали глупые хлопы из земли, как много его выплавливалось из человеческих слёз, крови и хлопского мяса! О, золотое, невозвратное польское прошлое!
Пир только начинается. Прозвучал призывной колокол — и гости спешат в обширную столовую. О, как много этих гостей, как много этих счастливых, обитающих в счастливой Польше, текущей мёдом и млеком! А теперь наехало их ещё больше. Да и как не приехать? Говорят, что в доме воеводы будут показывать некое чудо, с помощью которого вольная и счастливая Польша может прибрать к рукам неизмеримые царства хлопской, варварской, отатаренной Московщины. О, как широко разольётся тогда вольность польская! Как далеко, неизмеримо далеко разнесёт эта дорогая вольность благозвучную, поэтическую речь польскую — этот язык любви, поэзии, свободы!