Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Он направился к переднему углу, гремя кандалами…

– Вот и это железцо весело гремит… все же разговоры оно говорит со мной, железцо-то, дружок мой неразлучный… Ну, звени, звени, говори со мной… Спасибо вам, Пилаты, мучители мои, что друга со мной посадили в темницу, узы мои драгие, многоценные… Благо есть с кем погуторить…

И он нагнулся, приподнял железный поворозок кандалов и поцеловал его…

– А ржаветь, друже, начал, да и не диво: скоро пять годков обнявшись спим… Да что ты, железцо, милое! И душа моя ржаветь стала, и сердце, сдается, проржавело… о-о-хо-хо!

Он взял в переднем уголку своей мрачной кельи книгу и вынул из нее тетрадку…

– А сем-кось погуторю еще сам с собою. Прочту маленько, что я написал ноне в своей душевной грамотке…

И он развернул тетрадку, поднес ее к светлой полосе против оконца, покачал над ней головой, говоря: «По смерти моей прочтут детки», – сел на землю и приготовился читать.

– От сих мест… протопопа Аввакума чтение…

Он улыбнулся и снова покачал головой.

– «В те же поры, – начал он медленно, – и сынов моих родных двоих, Ивана и Прокопия, велено же повесить; да они, бедные, оплошали и не догадались венцов победных ухватити: испугався смерти, повинились, так их и с материю троих в землю живых закопали. Вот вам и без смерти-те смерть! Кайтеся, сидя, дондеже диавол иное что умыслит. Страшна смерть, не дивно! Некогда и друг ближний Петр отрекся, и, исшед вон, плакася горько, и слез ради прощен бысть. А на робят и дивить нечего; моего ради согрешения попущено им изнеможение. Да ужо добро! Быть тому так. Силен Христос всех нас спасти и помиловати… Ох, детки, детки!»

Он остановился, по лицу его текли слезы и стучали, разбиваясь брызгами о тетрадку.

– Не вижу-су, слезы застилают… Эки хляби-те слезные!.. Плачь, плачь, душе моя! Ох!.. Плачь, слезы пуще мыла моют душу грешную…

Выплакавшись, он перекрестился и продолжал чтение:

– «По сем той же полуголова Иван Елагин был и у нас в Пустозерье, приехав с Мезени, и взял у нас сказку, сице речено: год и месяц, и паки: “Мы святых отец предания держим неотменно, а Палестинского патриарха с товарищи еретическое соборище проклинаем”, – и иное там говорено многонько, и Никону, заводчику ересем, досталось небольшое место. По сем привели нас к плахе и, прочет, назад меня отвели, не казня, в темницу. Чли в законе: “Аввакума посадить в землю в срубе и давать ему воды и хлеба”. И я супротив того плюнул и умереть хотел, не ядше, и не ел дней со осмь и больше».

Он остановился и что-то наблюдал, тихонько позвякивая кольцом от кандалов…

– Ишь ты, лядин сын, – заговорил он, поднимая глаза кверху, на просвет. – А! Любишь, дурачок, всякую мусикию… на-на, слушай, немец ты эдакий!

Это он говорил к пауку, который на тонкой нити своей спускался с потолка темницы, на просвет. Сидя пятый год в одиночном заключении и боясь разучиться говорить, забыть свой собственный голос, Аввакум постоянно разговаривал сам с собой или обращал речь к воробью, прилетевшему к нему на оконце, к вороне, каркавшей на кресте, к приученному и прикормленному им мышонку и даже к пауку, которого привычки он изучил в совершенстве.

– А? Любишь мусикию, шельмец!.. Тоже соузник мой, паучок, только мушек ловить горазд, что твой Павел краснощекой, митрополит Крутицкой. Да добро!

За дверью темницы кто-то тяжело вздохнул, словно застонал.

– А, Кириллушко, тюремщик мой, по деткам да по жене тоскует… тоже невольный человек…

Стон повторился. Аввакум горько махнул рукой и опять нагнулся к тетрадке.

– «По сем Лазаря священника взяли, – продолжалось тихое чтение, – и язык весь вырезали из горла. Мало пошло крови да и перестала. Он же и паки говорит без языка. Таже, положа правую руку на плаху, по запястье отсекли, и рука отсеченная, на земли лежа, сложила сама персты по преданию и долго лежала так пред народы, исповедала, бедная, и по смерти знамение Спасителево неизменно. Мне-су и самому сие чудно! Бездушная одушевленных обличает. Я на третий день у него во рте рукою моею щупал и гладил: гладко все, без языка, и не болит. Дал Бог, по временне часе исцелело. На Москве у него резали, тогда осталось языка малость, а ныне весь без остатку резан. А говорил два года чисто, яко и с языком. Егда исполнилися два года – иное чудо: в три дня у него язык вырос совершенной, лишь маленько тупенек, паки и говорит беспрестанно, хваля Бога и отступников порицая».

За темничной дверью что-то звякнуло и словно собака зарычала. Аввакум прислушался…

– Ноли пес? Откуда бы собаке быть?

За дверью снова тихо. Где-то, должно быть на насыпи или на кресте, чирикали воробьи. Мышонок усердно грыз свой сухарь.

– Ох, могилка, могилка моя тихая! – вздохнул узник и опять начал читать.

– «По сем взяли священника-пустынника, инока-схимника, Епифания старца, и язык вырезали весь же. У руки отсекли четыре перста. И сперва говорил гугниво: по сем молил Пречистую Богоматерь, и показаны ему оба языка, московский, что на Москве резали, и здешний, на воздухе. Он же, один взяв, положил в рот свой и с тех мест стал говорить чисто и ясно, а язык совершен обретеся во рте. Дивна дела Господня и неизреченны судьбы Владыки! И казнить попускает, и паки целит и милует! Да что много говорить! Бог старый чудотворец, от небытия в бытие приводит, вовсе вить в день последний всю плоть человечу в мгновение ока воскресит. Да кто о том рассудити можете? Бог бо то есть: новое творит и старое поновляет. Слава Ему о всем».

Аввакум широко размахнул рукою, перекрестился и поклонился в землю.

– «По сем взяли диакона Феодора, – продолжал он, – язык вырезали весь же, оставили кусочек небольшой во рте, в горле накось резан. Тогда на той мере и зажил и после и опять со старой вырос, из-за губы выходит притуп маленько. У него же отсекли руку поперег ладони, и все, дал Бог, стало здорово, и говорит ясно и чисто против прежнего. Таже осыпали нас землею, струб в земле, и паки около земли другой струб, и паки около всех общая ограда за четырьмя замками; стражие же пред дверьми стрежаху темницы. Мы же здесь и везде, сидящий в темницах, поем пред Владыкою Христом, Сыном Божиим, песнями, их же Соломон воспе, зря на матерь Вирсавию».

И Аввакум, подняв голову и руки, словно в алтаре пред жертвенником, запел старческим, дрожащим голосом:

– «Се еси добра, прекрасная моя! Се еси добра, любимая моя! Очи твоя горят, яко пламень огня! Зубы твои белы паче млека! Зрак лица твоего паче солнечных луч, и вся в красоте сияешь, яко день в силе своей…»

Вдруг быстро заскрипел засов тюремной двери. Кто-то страшно зарычал, не то зверь, не то человек. Дверь с шумом распахнулась… На пороге стояло что-то страшное… Аввакум испуганно попятился назад, осеняя себя крестным знамением…

XX. Бесноватый стрелец

То, что стояло на пороге темницы, действительно могло поразить ужасом всякого, даже Аввакума, который, кажется, ничего еще не боялся в жизни, а, напротив, и искал ужасов и смерти самой мучительной.

На пороге стоял человек – не человек, с выражением на искаженном лице такого безумия, которое, казалось, согнало с этого лица все человеческое. Сбившиеся в войлок, беспорядочные пасмы волос падали на лоб и на виски, и из-за этих прядей безумием и бешенством горели глубоко запавшие глаза. Искаженное лицо было бледно-зеленоватого цвета с налетом загара и пыли. Из-под усов белелись широкие зубы и щелкали, как у огрызающейся собаки. Он и рычал по-собачьи…

– Кириллушко! Что с тобой? – едва опомнился Аввакум.

– Гам! Гам! Гам! Гр-р-р! – залаял и зарычал бешеный человек, подступая к Аввакуму тихими шагами, понурив голову.

– Господи Исусе! Господи Исусе! – бормотал, крестясь, Аввакум. – Кириллушко!

– Я Полкан, не Кириллушко! Гам-гам-гам! – залаял вновь бешеный.

Аввакум торопливо схватил лежавшее в переднем углу распятие и замахал им перед собою.

– Свят-свят-свят Господь Саваоф! Изыди душе, лукавый! Именем распятого запрещаю ти!

608
{"b":"970841","o":1}