Маринка машет рукой. Отмахивается от меня, как от мухи назойливой.
— Ну, не хочешь, не верь! Должен же я как-то вещи стирать, — недовольный стою возле стенки.
— Дорофеев, мне всё равно, с кем ты живёшь. Один, не один! Ты почти свободный мужчина. И если бы не затеял эту тяжбу судебную, то уже был бы свободным совсем, — говорит благоверная.
— Я затеял, выходит? — роняю.
— Ну, не я же! — вставляет она.
Ну, вот. Мы вернулись туда, где поставили точку. Точнее, многоточие. Ещё перед тем, как нагрянули дети.
— Я, кстати, думала, — вытирает Маринка руки о кухонное полотенечко, — Эту квартиру продать. Разделить её на два. Если уж жизнь начинать, то с нуля. Как считаешь?
Услышав такое, я сглатываю. Ведь это же именно то, чего я так ждал от неё! Но почему-то сейчас, стоя лицом к лицу с ней, в одной комнате, я не могу согласиться.
— Как… продать? — уточняю, — Всю сразу?
— Нет, Борь! По частям! — Маринка едва ли не крутит пальцем у виска.
Но ведь эта квартира… Ведь в ней же росли наши дети! Вон там, их спальни остались. Дашкина и Димкина. Там их кровати стоят. Там даже их вещи остались.
Вон там, на обоях, следы от пометок о росте. Дашута у нас обозначена розовым цветом, а Димон — голубым. Там, в спальне дочки, рисунки ещё на обоях. Она их попортила в детстве, а мы не решились сменить.
Здесь, вот на этой кухне, было столько семейных торжеств. Вот и последнее — свадьба ребят. Неужели, последнее?
— Марин, — говорю я упавшим голосом, — Ты, и правда, этого хочешь?
Я вижу, как то, что желаю услышать, застыло в глазах. И кажется мне, что Маринка не хочет. И вот сейчас она скажет мне правду! Уткнётся в меня и заплачет. Но это мечты…
— Я думаю, так будет лучше, — спокойно и взвешенно отвечает она.
Чуть поразмыслив, киваю:
— Ну, раз ты так думаешь…
Решаю всё-таки ехать домой. Правда, с другим настроением! Каким-то печальным, растерянным. Ищу свои туфли в шкафу, куда спрятал их от Маркизы. Нахожу…
Один опрокинут, а кошка сидит на танкетке, глядит разноцветными глазьями так, словно смеётся надо мной. Как будто хочет сказать мне: «Дурак, неужели ты думал, что я не найду их в шкафу?».
Я опускаюсь на корточки. Беззвучно смеюсь и качаю головой. Один туфель мокрый. Уже по традиции! Что ж? В следующий раз положу их в пакет.
Глава 4. Лида
В августе мне исполняется сорок. Всю жизнь я жила с мыслью, что ничего худшего, чем просто родиться на свет, со мною уже не случится. И даже Серёга с его тумаками и пьяными драками, меня не страшил. Даже безденежье, в которое я угодила, во многом благодаря ему, не испортило веру в себя. Ни мать, с её вечным укором в мой адрес, ни все вместе взятые члены, которые были во мне за всю жизнь…
Никто, кроме Пети. Он умер во мне. Смерть была близко-близко. Я ощутила её своей кожей. Я ощущаю её до сих пор…
Ночью, днём, когда бы то ни было, стоит подумать о нём, как я вижу глаза, устремлённые ввысь. Его омертвевшие губы, которые я целовала. Ладони, безвольно висящие. А ведь они только что обнимали меня!
Мне кажется, я до последнего не могла поверить в то, что он умер. Потому мне казалось преступным уехать, оставить его там лежать. И только потом, во время его погребения… Гроб был открытым. Я увидела Петю таким, ужё мёртвым. Уже окончательно мёртвым. И только тогда отпустила его.
«Лидочка», — слышу его жаркий шепот. Я до сих пор его слышу! И до сих пор ощущаю в себе. Боже мой! Я теперь не могу наслаждаться всем тем, чем ещё накануне могла и хотела. Как рассказать обо всём? И кому? Дорофееву?
У меня такое ощущение, что Боре вообще наплевать. Ну, подумаешь, умер гендир! Его больше волнует карьера. А то, что живой человек был, и умер — пустое, не стоит внимания.
Может быть, я была слишком близка с Егорычем? Не знаю! Но только сейчас мне так стыдно за то, что его обзывала. За то, что считала его «жирной тушей», моржом, тараканом усатым и прочее! И теперь, когда его уже нет, я вспоминаю о нём только лучшее. То, как смеялся, шутил. То, как, бывало, сграбастав объятия, дышит мне в волосы, греет руками. Забавный он был, добрый очень, почти как родной.
Я вытираю слезу со щеки. Попрощаться хотела! Даже представила, дура, уже, как целую его ледяной, твёрдый лоб. Хорошо, что опомнилась. Было бы странно, поступи я так у всех на виду. Лизавете Андреевне позволено. Она официально — вдова. У неё будет память, есть дети. У меня — только деньги от Пети. И чувство вины перед ним.
— Тётенька, а можно мы покачаемся? — подходит девчонка. Их двое. Одна побойчее. И обе сидят в ожидании, когда я освобожу им качели.
Думаю: «Зря я спираль не убрала. Вот был бы ребёнок от Пети, частица его самого…».
— В соседнем дворе есть другая качеля! — бросаю в их адрес.
А та, что рискнула спросить, произносит:
— Вот ты туда и иди! А это — наш двор!
— Это кто тебе такую глупость сказал? Или тут написано где-то, что он твой? — берусь я спорить с козявкой.
Она усмехается:
— Ты развалишь её, она детская!
— Да мы с тобой весим примерно одинаково, — говорю, окинув взглядом этот «пирожок на ножках».
От злости девчонка краснеет. И, подбежав, принимается виснуть на рейке, которая держит сидение.
— А ну, уходи! — кричит мне на ухо.
— Отцепись, гадость мелкая! — щекочу я её, умудряясь столкнуть.
Девочка падает вниз, ударяясь коленкой. Но не рыдает, а, зачерпнув пригоршней песок, бросает в меня. Благо, я успеваю увернуться!
— Ах, ты…
— А, ну, пошла отсюда! — кричит мерзость мохнатая.
Хорошо всё-таки, что у меня спиралька стоит. А то родилась бы такая! И что с ней потом?
— А я-то думаю, что за шум-гам во дворе? — слышу знакомый надтреснутый голос.
Мать с пакетом в руках стоит на проезжей части возле детской площадки. И смотрит на меня осуждающе.
— Чего детям кататься мешаешь? Дылда стоеросовая! — сыплет она комплиментами.
«Ну, началось», — думаю я.
— А ну, зад поднимай, не для тебя мастерили! — продолжает главенствовать мать.
Девчонки собрались на лавке, хихикают, глядя в мой адрес. Могла бы ей крикнуть в ответ: «Отвали». Но ведь знаю, продолжит…
Потому поднимаюсь. Но напоследок бросаю той девочке, что отбирала качелю:
— Меньше сладкого ешь! В твоём возрасте жирной быть стыдно!
— А в твоём ещё стыднее! — кричит она в спину.
Обернувшись, я вижу, как обе они показывают мне языки. С трудом удержавшись, чтобы не показать им свой, я иду в направлении подъезда. Захожу в него первой. Мать медленно тащится вверх. Возмущается:
— Хоть пакет помогла донести!
— Ты же сама их таскаешь обычно? Чего там, в пакете, жратва? — перегнувшись через перилла, бросаю.
Она поднимает глаза, остановившись, чтобы передохнуть между этажами:
— И не стыдно тебе, с детворой кочевряжиться?
— Стыдно, у кого видно, — бурчу себе под нос, а сама поправляю бельё.
В квартире пахнет Демидом. Его юношеским потом, его лосьоном после бритья. И я понимаю, как сильно скучала.
— А Дёмка скоро придёт? — уточняю у матери.
— Кто ж его знает, — вздыхает она, ставя пакеты на кухонный пол, — Он мне не докладывает!
Я обхожу нашу двушку с «дозором». Вдруг вижу коробку в углу. Надпись на ней «Тимофей» повествует о многом. Не такое уж частое имя! По крайней мере, на моей памяти был только один Тимофей.
— Мам! — возникаю на кухне, — А что это там, в уголке?
Мать, рассовав любимые Дёмкины лакомства, в холодильник и ящики, выпрямляется, хмурит лицо:
— А! Коробка, имеешь ввиду?
Я киваю.
— Так это тебе бандероль, от отца, — добавляет она.
Я смотрю вопросительно. Мы с ним виделись в последний раз ещё лет двадцать назад. Не скажу, что я сильно скучала! Насколько я знаю, и он не скучал.
— И с чего бы вдруг? — произношу.
Мать бросает:
— Так помер недавно! Его эта «пихта» прислала с курьером. Говорит, это он попросил, — называет мать «пихтой» любовницу папы, точнее, вторую жену.