В дверях библиотеки стоял Доминик. Он снял сюртук и остался в белой рубашке и жилетке, что делало его менее официальным, более уязвимым. Он не вошёл сразу, замер на пороге, будто спрашивая разрешения войти в её пространство.
— Я… подумал, что кофе был не очень хорош, — произнёс он, и в его голосе прозвучала первая, робкая попытка чего-то, кроме формальности. — Или, может, просто… я не в настроении для бумаг.
Эвелина закрыла книгу и поставила её на место.
— Войди, — тихо сказала она.
Он вошёл и остановился у края большого персидского ковра, не решаясь приблизиться. Его руки были заложены за спину, поза, выдававшая внутреннюю борьбу.
— Мне жаль, — вырвалось у него наконец. — За обед. Я был… невыносим.
— Ты не был невыносим, — поправила она, подходя ближе, но оставляя между ними дистанцию. — Ты был далеко. И это нормально.
— Нет, — он покачал головой, и на его лице появилось выражение искренней муки. — Это ненормально. Сидеть напротив тебя, женщины, которая спасла меня, которая прошла через ад ради меня… и не находить слов. Видеть, как ты пытаешься говорить о лошадях и розариях, и чувствовать, как стена вырастает между нами с каждой секундой. Я ненавижу эту стену.
Его признание, такое прямое и лишённое всякой защиты, было как глоток свежего воздуха после удушья.
— Я тоже, — призналась Эвелина. — Но мы не обязаны сейчас всё исправить. У нас есть время.
— Время, — он повторил это слово, как будто пробуя его на вкус. — Да. Время. Странная штука. В Тауэре его было слишком много, и оно тянулось бесконечно. А сейчас… его тоже много, но оно давит иначе. Оно напоминает, что жизнь продолжается. Что нужно… жить. А я, кажется, разучился. Всё, что я умел последние годы, — это бороться и выживать. А теперь… не с чем бороться.
Он сделал шаг вперёд, и теперь его лицо было освещено огнём камина. В его глазах она увидела не боль, а растерянность. Растерянность воина, который внезапно оказался в мире без войны.
— Я смотрю на тебя, — продолжал он тихо, — и вижу силу, целеустремлённость, ясность. Ты знаешь, кто ты. Даже в этой тишине. А я… я чувствую себя чужим в собственном доме. В собственной жизни. Как будто та часть меня, что была Домиником Блэквудом до всей этой истории, умерла в той камере. А та, что вышла… она ещё не знает, как здесь быть. Как быть с тобой.
Эвелина слушала, и её сердце сжалось от сострадания. Она так ждала его возвращения, что не подумала о том, каким он вернётся. Не физически — душой.
— Ты не должен знать, — сказала она так же тихо. — Мы можем узнать это вместе. Не нужно пытаться сразу стать прежними. Мы уже не прежние. Мы — другие. И у нас есть шанс стать кем-то новым. Вместе.
Он смотрел на неё, и в его взгляде медленно, словно сквозь толщу льда, пробивалось понимание.
— Вместе, — повторил он. — Да. Это… это единственное, в чём я уверен. Что бы ни было, я хочу быть с тобой. Не как союзник по договору. Не как командир с подчинённым. А просто… быть. И, возможно, научиться заново разговаривать. Не о заговорах. А о чём-то ещё.
Он протянул руку, и она сделала шаг навстречу, положив свою ладонь в его. Его пальцы сомкнулись вокруг её руки, и это прикосновение было уже не прощением, не благодарностью, а простым, человеческим жестом связи.
— Может быть, мы могли бы начать с прогулки? — предложил он неуверенно. — Завтра. В саду. Без слуг. Без необходимости что-то обсуждать. Просто пройтись.
Эвелина улыбнулась, и это была первая по-настоящему лёгкая улыбка за эту неделю.
— Мне кажется, это прекрасная идея. Просто прогулка.
Они стояли так, держась за руки, в центре тихой библиотеки, где когда-то родился их холодный контракт, где планировались тайные операции, где они делились самыми сокровенными страхами. И теперь это место стало свидетелем нового начала — робкого, неловкого, но настоящего. Стена между ними не рухнула в одночасье. Но в ней появилась первая трещина, сквозь которую пробился свет их общей, ещё не написанной истории. И этого пока было достаточно.
Утро следующего дня выдалось таким, каким бывает лишь ранней лондонской осенью — хрустально-ясным, прохладным и напоённым прозрачным, золотистым светом, который не греет, но зато омывает каждый предмет, делая его контуры резкими, а краски чистыми. Туман, столько дней лежавший свинцовым покрывалом на городе, рассеялся, уступив место высокому, бледно-голубому небу, по которому плыли редкие, разрозненные облачка, похожие на клочья вычесанной шерсти.
Сад особняка, тщательно ухоженный, но не лишённый естественности, встретил их тишиной, нарушаемой лишь далёким городским гулом да чириканьем воробьёв в гуще плюща на кирпичной стене. Дорожки из жёлтого гравия мягко хрустели под ногами. Воздух пах влажной землёй, опавшими листьями и последними, упрямыми цветами — горьковатой геранью и сладким, увядающим табаком.
Они шли рядом, неспешно, как и договаривались. Без слуг. Без целей. Просто шли. Сначала молча, поглощённые созерцанием знакомых аллей, беседки, увитой диким виноградом, пустого фонтана с каменной чашей. Эвелина в простом платье из тёплой шерсти терракотового цвета, с лёгкой шалью на плечах. Доминик — в тёмно-зелёном рейт-роке, без сюртука, что делало его менее официальным, более доступным.
Неловкость прошлого вечера не исчезла, но трансформировалась. Теперь это было не тягостное молчание, а скорее общее, тихое понимание, что слова пока излишни. Они дышали одним воздухом, слышали одни и те же звуки, и этого контакта с миром, лишённого опасности, было достаточно для начала.
Они свернули на узкую тропинку, ведущую в самую старую часть сада, где росли высокие, раскидистые дубы и стояла полуразрушенная каменная скамья, увитая мхом. Солнечный луч, пробившись сквозь пожухлую листву, упал на небольшую полянку перед этой скамьёй, заливая её жидким, тёплым золотом.
Здесь Доминик остановился. Он не смотрел на скамью, не смотрел на деревья. Его взгляд был прикован к Эвелине. И в этом взгляде не было ни растерянности, ни отстранённости сегодняшнего утра. Была та самая ясность, которую она видела в нём лишь в моменты высшего напряжения и высшей правды. Ясность, рождённая принятым решением.
— Эвелина, — произнёс он её имя так, будто впервые пробовал его на вкус после долгого забвения. Голос его был тих, но в тишине сада он прозвучал сокрушительно громко.
Она обернулась к нему, вопросительно подняв брови. И тогда он сделал то, чего она не ожидала, хотя всё её существо, казалось, ждало этого с того самого момента в зале Тайного совета.
Он опустился перед ней на одно колено.
Это был не церемонный поклон, не жест подданного. Это была поза рыцаря перед своей дамой, поза воина, склонившего знамя перед той, кто завоевала его душу не силой оружия, а силой духа. Он не опустил головы. Он смотрел на неё снизу вверх, и солнце, падающее через листву, освещало его лицо, делая видимыми каждую морщинку у глаз, каждую тень, каждую крупинку неподдельной, обнажённой эмоции, которую он не пытался скрыть.
Гравий под его коленом хрустнул. Мир вокруг — сад, небо, город — перестал существовать. Существовали только они двое в этом луче света.
— Эвелина, — повторил он, и теперь его голос приобрёл густоту, глубину и ту самую внутреннюю силу, которая была ему свойственна всегда, но теперь она была направлена не на борьбу, а на дар. — Я обдумывал это всю ночь. Готовился сказать тебе за завтраком. Потом за кофе. Но слова казались неправильными, бумажными, пустыми. Они требуют другого места. Не кабинета, не зала. Они требуют простора и света. И вот… вот я здесь.
Он сделал паузу, собираясь с мыслями, ища самые точные, самые выстраданные слова.