Он не сказал «спасибо» и не пожелал удачи. Он передавал эстафету и они это поняли. Когда он сошел со сцены, в зале не было бурных аплодисментов. Был тихий, уважительный гул, и тридцать пар глаз провожали его, полные решимости. Это и было главное. «Ковчег» переставал быть просто госпиталем, он становился академией. И эти люди были его первыми апостолами.
* * *
Салют отгремел. Ликование на площадях выдохлось, расползаясь по домам тихим, измотанным счастьем. В «Ковчеге» наступила ночь. Не праздничная, а обычная, дежурная ночь.
Лев шел по длинному, слабо освещенному коридору хирургического отделения. Его тело ныло приятной, костной усталостью — не от напряжения, а от спуска. Как после долгого восхождения, когда уже стоишь на вершине и понимаешь, что обратный путь будет не менее долгим.
Он заглядывал в палаты. Здесь ничего не изменилось. Вернее, изменилось всё на свете, но не здесь. В первой палате спали двое: один с гипсом до подбородка, другой — с дренированной плевральной полостью, трубка от которой шла в банку с розоватой жидкостью. Ровное, хрипловатое дыхание, сопение. В углу, на табуретке, дремала санитарка, вздрагивая каждые полчаса, чтобы проверить дренаж.
Во второй палате не спали. Молодой лейтенант с ампутированной рукой лежал, уставившись в потолок. Рядом, на стуле, сидела медсестра Таня, та самая, что вчера рыдала от счастья на площади. Она негромко читала ему вслух из потрепанного томика Булгакова. Голос у нее был тихий, монотонный, убаюкивающим. Лейтенант не смотрел на нее, но его лицо, скованное маской боли и обиды, понемногу разглаживалось.
В третьей палате — слепой. Капитан-артиллерист, получивший ожог роговицы и лица от разрыва снаряда. Повязка на глазах, лицо в рубцах. Он не спал и, кажется, не спал уже несколько суток. Просто лежал, повернув голову к двери, как будто вслушивался. Когда Лев остановился на пороге, капитан повернул к нему незрячее лицо.
— Кто? — спросил он сипло.
— Дежурный врач. Борисов.
— А… директор. Победа-то, говорят. Правда?
— Правда. Безоговорочная капитуляция.
Капитан молча кивнул. Потом спросил, и голос его был странно спокойным:
— А небо сейчас какое? Уже ночь?
Лев посмотрел в узкое окно, в черный квадрат, в котором отражались огни палаты.
— Ночь. Темное сегодня, звезд немного, тучки все спрятали. Но воздух чистый, пахнет весной.
— Спасибо, — просто сказал капитан и снова повернулся к двери, продолжая слушать ту тишину, что была для него единственным миром.
Вот она, наша вечная война, — подумал Лев, идя дальше. — Не с людьми, не с государствами. С болезнью, со смертью, с болью, с беспомощностью. Она не кончается актами о капитуляции. Она кончается последним вылеченным раненым. А потом начинается снова — с мирным гипертоником, с роженицей, с ребенком, у которого аппендицит. Мы просто сменим диспозицию. А война останется.
Он дошел до конца коридора, до палаты, где лежали безнадежные. Там было тихо. Там всегда было тихо. И там тоже была Победа — Победа над страхом одиночества в последние минуты. Здесь медсестры не дремали. Они сидели рядом, держали за руку, говорили. Иногда просто молчали, но были рядом.
Лев развернулся и пошел обратно, к своему кабинету. По дороге встретил дежурного хирурга, молодого ординатора Киселева, того самого, который когда-то конфликтовал с ним из-за сортировки. Киселев, красноглазый от усталости, кивнул.
— Обходите, Лев Борисович?
— Да. Всё спокойно?
— Пока да. У двенадцатого ноги опять болит — фантомные боли. Промедол вколол. А так… тихо. Как-то даже непривычно.
— Привыкнем, — сказал Лев и прошел дальше.
Война кончилась. Но их работа — нет. Она просто становилась глубже, тоньше, сложнее. И в этом был свой, горький и правильный смысл.
* * *
Квартира Борисовых в эту ночь была убежищем не от войны, а от её праздничного эха. Здесь не было ни шума, ни пафоса. Было тепло печки, запах чая с сушеными яблоками и тихий, сбивчивый гул родных голосов.
За столом, сдвинутым к центру комнаты, сидели свои. Лев и Катя. Сашка и Варя. Миша с Дашей, пристроившей на коленях сонного Матвея. На столе — не пир, а скромная трапеза победителей, у которых всё ещё впереди: картошка в мундире, селедка, нарезанная тонкими ломтиками, горка черного хлеба и большой эмалированный чайник.
Говорили не о Победе. О ней уже всё сказали. Говорили о будущем, которое наступило вдруг, сегодня, и в которое теперь нужно было как-то вписаться.
— Новый корпус, — говорил Сашка, ковыряя вилкой картофелину. — Фундамент уже залили осенью. Теперь стены можно поднимать. Но бригаду срочно перебрасывают на восстановление Сталинграда. Обещают прислать другую, из пленных немцев. Как думаешь, брать?
— Брать, — без раздумий сказал Лев. — Работать будут под охраной. Только смотри, чтобы прораб наш, Семеныч, над ними не слишком измывался. Не для того их брали в плен.
— Он их боится, — усмехнулся Сашка. — Говорит, глаза у них пустые, как у мертвецов. А я ему: «Семеныч, они такие же, как мы, только проиграли». Не понимает.
— Со временем поймет, — сказала Варя, поправляя платок на голове у Наташи, задремавшей у неё на плече. — Все сейчас какие-то… оборванные от счастья. Не понимают, что делать дальше.
— А мы понимаем? — тихо спросила Катя.
Наступила короткая пауза.
— Я понимаю, — вдруг сказал Миша, который до этого молча клевал носом над тарелкой. Все посмотрели на него. Он встрепенулся, поправил очки. — У меня там, на девятнадцатом этаже… то есть, на девятом… лежит штамм Penicillium chrysogenum мутантный. Выход на тридцать процентов выше. И синтез одного промежуточного продукта для левомицетина можно укоротить на две стадии, если найти катализатор… Я думаю, это соли молибдена… Нужно писать заявку на реактивы.
Все рассмеялись. Это был такой чистый, такой неподдельный Мишин ответ на вопрос «что делать дальше». Не восстанавливать страну глобально. А улучшать выход пенициллина на тридцать процентов. В этом была вся его вселенная, и она, слава богу, не рухнула.
— Пиши, — улыбнулся Лев. — Выбьем. Теперь, может, и проще будет.
— А мы с Андреем на рыбалку, — заявил Сашка, подмигнув Льву. — Я ему удочку обещал. Настоящую, бамбуковую. Как Волга вскроется — сразу.
— И я с вами! — оживился Миша, но тут же спохватился, посмотрел на Дашу. — То есть… если время будет.
— Будет, — мягко сказала Даша. — Всем время теперь будет. Надо только привыкнуть.
И в этих простых, бытовых планах — достроить корпус, улучшить синтез, сходить на рыбалку — была та самая, настоящая победа. Победа над хаосом и смертью. Возвращение к нормальности, к проекту, к будущему, которое можно планировать дальше, чем на завтра. Они сидели, эта маленькая команда, это ядро «Ковчега», и их молчаливое понимание друг друга было крепче любой клятвы. Они выжили. И теперь им предстояло жить.
Поздний вечер. Гости разошлись. Катя укладывала Андрея, в спальне слышался её тихий голос, читающий сказку. Лев вышел на кухню, чтобы налить себе воды. У раковины, спиной к нему, стояли две знакомые, плотные фигуры в расстегнутых кителях.
Лев не удивился. Как будто ждал их, его ни капли не разозлило такое вторжение.
— Не сплю, — сказал Громов, не оборачиваясь. — Решил проверить, как тут у вас… с обстановкой.
Артемьев молча кивнул, вытирая руки грубым полотенцем.
Лев достал из буфета три стеклянных граненых стакана, поставил на стол. Громов вытащил из внутреннего кармана кителя плоскую, потертую флягу из темного металла.
— Не водка, — предупредил он хрипло. — Самогон. С полковником из СМЕРШа меняли на пару банок тушенки. Говорит, тройной перегонки, на хлебных дрожжах. Проверим.
Он налил. Прозрачная жидкость пахла резко, с оттенком сивухи и чем-то еще, травянистым.
— За Победу, — сказал Громов, поднимая стакан. Выпил, скривился, крякнул. — Ух, дерьмо какое. Но крепкое.