— Опровергать — значит, признавать и тиражировать, — в разговор вступил Артемьев, стоявший у окна. — Нужен контр-удар. Покажите «Ковчег». Но тем, кому они верят. Под нашим контролем само собой.
— Иностранным журналистам? — уточнил Лев.
— Именно, — кивнул Громов. — Но не всем подряд. Найдем того, кто слывет скептиком и неподкупным профессионалом. Пусть увидит все своими глазами и напишет правду.
Эрик Джонсон, корреспондент The New York Times, был высоким, сутулым мужчиной с цепким взглядом из-под густых бровей. Он не улыбался, лишь коротко пожал руку Льву и Кате, окинул взглядом вестибюль «Ковчега».
— Итак, доктор Борисов, покажите мне вашу «фабрику чудес», — сказал он без предисловий, на хорошем русском, доставая блокнот. — Мне нужны факты, а не пропаганда.
— Факты это все, что вы здесь увидите, мистер Джонсон, — парировала Катя, принимая эстафету.
Их тур длился несколько часов. Джонсон заглядывал в палаты, задавал острые, порой провокационные вопросы раненным. «Вам больно? Вас заставляют говорить, что вас хорошо лечат?» Бойцы, сначала опешившие, потом хмурились и отвечали просто: «Мне здесь жизнь спасли, товарищ. Какие еще вопросы?»
В отделении протезирования Кононов и Ефремов демонстрировали свои разработки. Джонсон, скептически осмотрев механическую кисть, попросил показать ее в работе. Лейтенант Васильев, тот самый, первый пациент, взял ею стакан с водой, поднес ко рту, сделал глоток.
— Я снова могу пить, не пачкая рубашку, — просто сказал он, глядя Джонсону в глаза. — И я снова могу писать письма домой.
Кульминацией стала палата, где лежал еще один боец после пересадки роговицы. Повязку сняли накануне. Джонсон подошел к его койке.
— Что вы видите? — спросил он через переводчика.
Боец поморгал, его взгляд был еще мутным, несфокусированным.
— Свет… Окно… Ваше лицо… расплывчато, но вижу.
— А небо? Видите небо?
Боец медленно повернул голову к окну, за которым был хмурый мартовский день.
— Вижу… Серое… но вижу.
Джонсон на секунду замолчал, что-то записывая в блокнот. Когда он поднял голову, его взгляд был другим — без скепсиса, серьезным и даже уважительным.
На прощание у главного входа он надел шляпу и пожал Льву руку.
— В моих статьях будет правда, доктор, — сказал он твердо. — Вы делаете то, что должно бы делать все человечество в этой войне. Спасать, а не уничтожать.
Через неделю, когда в Куйбышев пришел свежий номер The New York Times, Лев прочел заголовок: «Остров надежды на Волге: Как советские врачи творят чудеса, спасая тех, кого война должна была убить».
Курьер из военкомата был похож на всех курьеров — юноша с озабоченным лицом, торопливый и безликий. Он вручил Льву плотный серый пакет, расписался в журнале и удалился.
Лев вскрыл пакет за своим столом. Официальный бланк, штамп. Сухие, казенные слова, от которых кровь стыла в жилах.
«… Морозов Алексей… в ходе боев под Курском… пропал без вести… считать погибшим…»
Он сидел, держа в руках этот листок, не в силах пошевелиться. Слово «погибшим» пылало у него в мозгу, как раскаленное железо. Он не заметил, как вошла Катя.
— Лёва, что случилось? — ее голос прозвучал тревожно.
Он молча протянул ей бумагу. Она взяла ее, пробежала глазами, и лицо ее стало абсолютно белым, без кровинки. Она медленно, как подкошенная, опустилась в кресло рядом.
— Леша… — это было не слово, а выдох, полный такой боли и отчаяния, что Лев вздрогнул. — Нет… Леша…
Она смотрела в пустоту, ее пальцы сжали край стола так, что костяшки побелели. Лев впервые за все годы видел ее полностью сломленной. Не уставшей, не измотанной — именно сломленной. И это было страшнее любой диверсии. Хоть он и не знал всех подробностей, редкие сводки Громова подтверждали, что Леша жив, и геройствует.
Ночью он пришел к Громову без вызова. Иван Петрович был еще на ногах, в своем кабинете. Он молча указал Льву на стул.
— Иван Петрович, это ошибка, — Лев сказал без предисловий, садясь. Голос его был тихим, но твердым. — Леша жив.
Громов смотрел на него тяжелым, изучающим взглядом.
— На чем основано? Я давно не получал сводки по поводу него. А документы военкомата серьезный аргумент.
— На знании, Иван Петрович. На вере, он жив, я это чувствую. Проверьте через свои каналы. Через партизан. Через агентуру. Любую цену заплачу.
Громов долго молчал, его пальцы барабанили по столу.
— Рискую карьерой, Борисов. Неофициальные запросы по пропавшим без вести… это не приветствуется.
— Я знаю. Но для вас, Лев Борисович… я сделаю.
Та ночь в кабинете Льва стала переломной. Катя нашла его спящим за столом, его голова лежала на разложенных чертежах нового, усовершенствованного аппарата ИВЛ. Она осторожно коснулась его плеча. Он проснулся мгновенно, по-военному, его глаза были мутными от усталости и непонимания, где он. Он смотрел на нее, и в его взгляде не было ни стратега, ни директора — только изможденный, потерянный человек.
— Я забыл, как пахнут твои духи… — тихо, почти неслышно прошептал он, глядя на нее сквозь дремоту. — «Весенний цветок», да? Я помню только запах хлорамина и крови… Только их…
Катя замерла, а затем медленно опустилась перед ним на колени, взяла его большие, сильные руки в свои маленькие ладони.
— Лева… — ее голос дрогнул. — Мы спасли тысячи, тысячи жизней. Но мы не должны потерять нас. Понимаешь? Андрей не должен расти с призраком вместо отца. Он уже почти не узнает тебя.
Он смотрел на нее, и в его глазах что-то надламывалось. Стена, которую он годами выстраивал между собой и миром, давала трещину.
Они просидели так почти до утра. Впервые за многие месяцы они говорили не о работе, не о войне, не о «Ковчеге». Они говорили о себе. О той первой, нелепой и такой счастливой встрече в институте. О том, как он, циник и одиночка, учился заново чувствовать в объятиях этой умной, хрупкой и невероятно сильной девушки. Они плакали и смеялись, вспоминая смешные случаи с Андрюшей.
Итогом этой ночи стало молчаливое соглашение. Катя взяла на себя все переговоры с Макаровым и бюрократической машиной. Лев, скрепя сердце, согласился. Быть оттесненным в тень, даже добровольно, далось ему нелегко. Но это была цена за возвращение к себе.
* * *
Столярная мастерская, организованная в одном из подвальных помещений, пахла древесной пылью и лаком. Варя привела сюда Сашку почти насильно. Он упирался, бубнил, что у него дел по горло. Но, оказавшись внутри, замер.
— Вот, — сказала Варя, подводя его к верстаку, где лежали рубанки, стамески, куски хорошо отшлифованной древесины. — Попробуй.
Сначала он только стоял, сжав кулаки. Потом, будто против воли, потянулся к обрезку сосны. Провел пальцами по гладкой поверхности. Взял в руки рубанок. Механические, повторяющиеся движения — толчок вперед, стружка, запах свежей древесины. Лицо его постепенно теряло напряжение. Он не говорил ни слова, но его плечи понемногу расправлялись.
Он провел в мастерской три часа. За это время он, под руководством немого старика-инструктора, потерявшего на фронте сына, сделал свою первую вещь — грубоватую, но узнаваемую деревянную лошадку для Наташи. В процессе его пару раз пробивала дрожь, он замирал, глядя в одну точку, но потом снова возвращался к работе, сжимая рубанок так, будто это был спасательный круг.
* * *
Лев зашел в лабораторию синтетической химии в конце месяца. Миша Баженов стоял у вытяжного шкафа, что-то интенсивно размешивая в колбе. Он не говорил, где был и что делал в свой вынужденный отпуск, но когда он повернулся, Лев увидел в его глазах знакомый огонь — туповатый, сосредоточенный и гениальный.
— Лев, — кивнул Миша, отставляя колбу. — Я готов. Есть идея по синтезу нового противосудорожного. На основе фенитоина, но без его мерзкой гепатотоксичности. Думаю, модифицировать радикал здесь.
Он ткнул пальцем в воображаемую формулу в воздухе.