— Опять за мной ходят? — старшая медсестра ЦСО Марфа Игнатьевна, женщина с лицом, испещренным морщинами заботы, и руками, знавшими свое дело до автоматизма, смотрела на них с открытой враждебностью. — Мы и так на износ, как загнанные лошади! Ваши графики и бумажки нам не помогут, они только мешают!
Лев понимал ее чувства. Он видел, как устали эти женщины. Но он также видел, что их титанический труд был напрасен на две трети.
— Марфа Игнатьевна, — сказал он, стараясь, чтобы голос звучал спокойно. — Мы здесь не для слежки. Мы здесь, чтобы найти способ облегчить ваш труд, а не усложнить его. Сейчас вы работаете вопреки системе. Давайте попробуем сделать так, чтобы система работала на вас.
Идея, рожденная в его кабинете, была простой и гениальной. Лев, Катя и Крутов собрались в инженерном цеху, пахнущем машинным маслом и озоном.
— Нам нужна цветная маркировка, — объяснял Лев, рисуя на листе бумаги. — Инструменты и наборы — по цветам. Зеленый — для чистой сосудистой и торакальной хирургии. Красный — для гнойной. Синий — для общей и абдоминальной. Желтый — для нейрохирургии.
— И тележки, — подхватила Катя. — Не эти корзины, а специальные тележки-контейнеры с отдельными ячейками под каждый набор. Чтобы весь набор стерилизовался целиком и подавался в операционную в той же тележке.
Крутов, уже не тот скептик, что год назад, лишь кивнул, в глазах загорелся огонек инженерного азарта.
— Штампы для маркировки сделаем, — пробормотал он. — А тележки… да, я вижу. На шасси, с противооткатными упорами. Материал — нержавейка, какая есть.
Внедрение проходило болезненно. Медсестры в ЦСО, привыкшие работать на ощупь, в хаосе, путались в новых цветах. Слышалось ворчание: «Опять барские затеи… Зеленый, красный… как на карнавале».
Но Лев был непреклонен. Он лично приходил в ЦСО, объяснял, показывал. Катя разработала простейшие инструкции-плакаты с рисунками.
Прошла неделя. Лев зашел в ЦСО. Марфа Игнатьевна, стоя у нового стеллажа с разноцветными контейнерами, нехотя признала:
— Бегать, конечно, меньше стали… И правда, путаницы тоже. Эти тележки… они тяжеловаты, но зато все в одном месте.
Старшая медсестра из отделения общей хирургии, забежавшая за набором, подтвердила:
— Вчера сделали на три плановые операции больше. Инструмент подавали без задержек, как по волшебству.
На очередной планерке Катя представила итоговый отчет. Цифры говорили сами за себя: время простоя операционных сократилось на сорок процентов. Пропускная способность опер блока «Ковчега» выросла на тридцать.
Лев, глядя на собравшихся — уставших, но внимательных хирургов, администраторов, научных сотрудников, — сказал:
— Мы не изобрели новый антибиотик. Мы не создали новый аппарат. Мы просто перестали мешать сами себе. И этим выиграли целый полк хирургов, не отозвав ни одного с фронта.
В его словах не было пафоса. Была простая, суровая констатация факта. Факта, который стоил сотен спасенных жизней.
* * *
В приемное отделение его позвал дежурный врач. Случай был не хирургический, но странный.
— Лев Борисович, посмотрите. Не знаем, что и делать.
На носилках лежал мальчик. Лет восьми-девяти. Кожа да кости, обтянутые грязной, серой кожей. На лице и руках — старые, заживающие обморожения. Физически — жив, но больше ничего. Он лежал неподвижно, глаза открыты и смотрят в потолок, в зрачках — ни искры, ни отблеска сознания. Пустота, глубокая, как колодец.
— Привезли с запада, — тихо сказал санитар. — Из Белоруссии. Деревню немцы спалили, его нашли в подпечье… рядом с трупом матери. Сидел там, наверное, несколько дней. Может, неделю.
К мальчику подошла Груня Сухарева. Она проверила рефлексы, посветила фонариком в зрачки.
— Кататонический ступор на почве пережитого психогенного шока, — ее голос был без эмоций, констатирующим. — Органического поражения ЦНС, скорее всего, нет. Мозг просто… отключился. Чтобы не сойти с ума окончательно.
Лев смотрел на этого ребенка и видел Андрюшу. Такие же темные волосы, такой же разрез глаз. Только в глазах его сына была жизнь, а здесь — выжженная пустота. Он присел рядом, заговорил самым мягким, каким только мог, голосом.
— Привет, дружок. Меня зовут Лев. А как тебя зовут?
Ответом была тишина. Он достал из кармана кусок сахара, потом — грубо вырезанного из дерева солдатика, которого ему на днях подарил сын. Протянул мальчику, пальцы не дрогнули, взгляд не сместился.
Лев почувствовал острое, до тошноты, чувство бессилия. Он мог собрать аппарат, видящий сквозь ткани. Синтезировать лекарство, убивающее любую известную заразу. А как починить сломанную душу? Его знания, вся наука из будущего, были здесь бесполезны. Он встал и отошел, сжав кулаки.
Вечером он зашел в кабинет к Сухаревой. Она писала что-то в истории болезни, над столом витал сладковатый запах.
— Груня Ефимовна, я не понимаю. Что с ним делать?
— А что вы хотите сделать? — спокойно спросила она, откладывая перо.
— Вылечить! Вернуть его к жизни!
— Вы, Лев Борисович, мыслите категориями инженера, — сказала она, и в ее голосе не было упрека. — Вы ищете сломанную деталь, чтобы ее заменить. Но душа не механизм. Иногда лекарство — не молекула, а другая душа. Дайте время. И дайте подействовать тем, кто лечит не знаниями, а собой.
Он вышел, не найдя ответа. Инженер. Да, он был инженером человеческих тел и медицинских систем. Но здесь его инженерия давала сбой.
Этим «лекарством» оказалась Варя, жена Сашки. Узнав о мальчике, которого стали называть Степаном, она, не спрашивая разрешения, стала приходить в его палату после своих смен.
Она не пыталась его «лечить», она не задавала вопросов. Она просто садилась рядом на табурет, брала его легкое, почти невесомое тело на руки, как брала когда-то Наташу, и начинала тихо качать. Она напевала бессвязные колыбельные, те самые, что пела своей дочери. Говорила с ним о чем-то простом и бытовом: о том, что Сашка опять вещи не там оставил, что Наташа нарисовала новую картину, что на обед была очень вкусная каша.
Она дарила ему тепло и не требовала ничего взамен. Прошла неделя, две. Однажды вечером, когда Варя, спев свою последнюю на сегодня колыбельную, собралась уходить, Степан вдруг резко, с неожиданной силой, вцепился пальцами в край ее халата. Он не смотрел на нее, взгляд был все так же отрешен, но его рука держалась мертвой хваткой.
Варя замерла. Потом медленно, очень медленно, снова села.
— Ничего, Степочка, ничего… — прошептала она. — Я посижу еще.
Еще через несколько дней, когда она его качала, он вдруг обнял ее за шею и прижался щекой к ее плечу. Это было первое осознанное движение. Первая победа, тихая и беззвучная, но по значимости не уступавшая взятию очередного города.
Случай со Степаном не был единичным. В палатах «Ковчега» лежали десятки контуженных, молчаливых, ушедших в себя людей. Лев, посоветовавшись с Катей и Сухаревой, издал негласный, почти кулуарный приказ: разрешить в палатах для таких больных и для детей дежурства близких родственников и сотрудников института.
— Обоснование простое, — сказал он Кате. — Мы создаем островки «домашнего» тепла. Это не лечение в чистом виде. Это среда, в которой лечение становится возможным.
Катя, всегда ценившая порядок и регламент, на этот раз безоговорочно поддержала. Она организовала процесс, составила графики, провела беседы с родственниками. Вскоре, в некогда безмолвных палатах зазвучали тихие голоса, зашуршали страницы читаемых вслух книг, запахло домашней едой, принесенной в баночках. Это был не медицинский протокол. Это был протокол человечности.
* * *
В терапевтическое отделение Виноградова поступил боец лет тридцати пяти. Высокая, до сорока градусов, температура, которая то падала, то снова поднималась, сильнейшая головная боль, боль в глазах. При осмотре Виноградов обнаружил увеличенную печень и селезенку.
— Тиф? — спросил молодой ординатор.