Она пожала плечами, и в этом жесте была вся ее усталость.
— Как все, урывками. Знаешь, я ему пишу, Лёше. Письма в никуда, в пустоту. Не знаю даже, доходят ли. Просто… описываю, как Андрей подрос, как Миша с Дашей возятся с Матвеем, как наш «огород» с грибами на одиннадцатом этаже пошел в рост… Чтобы не сойти с ума. Чтобы чувствовать, что он где-то там… есть.
Лев молча протянул руку через стол и накрыл ее ладонь своей. Это был жест, более красноречивый, чем любые слова. Они сидели так несколько минут, два острова тишины и понимания в бушующем океане войны. Простые слова, простой жест, но именно они и держали их на плаву, не давая сорваться в отчаяние. И пусть со стороны могло казаться что они отдалились за прошедший год, на деле же, каждый из них чувствовал глубокую связь.
— Пойдем домой, — тихо сказала Катя. — Андрей спрашивал сегодня, когда папа придет. Он нарисовал тебе новый корабль.
Лев кивнул, с трудом поднимаясь из-за стола. Да, пора домой, завтра снова будет битва.
Холодный октябрьский ветер ворвался вместе с носилками в приемное отделение. Санитары, срывая голоса, кричали: «Тяжелого! Срочно в операционную!». Но не это привлекло всеобщее внимание. На носилках лежал человек в серой, пропитанной грязью и кровью форме, резко контрастирующей с привычной советской. Гауптман вермахта, немец.
Льва, которого вызвали на сортировку, будто ударило током. Рядом, как тень, возник Громов.
— Ранен в живот, — без эмоций констатировал старший майор. — Пулевое ранение, был стабилизирован в полевом госпитале. Его рота была захвачена нашими разведчиками. Он единственный выживший. И он ценен, очень. Приказ с самого верха — спасти любой ценой. Он знает дислокацию штаба и планы на ближайшую операцию.
В этот момент в отделение вошел Сергей Сергеевич Юдин. Его взгляд упал на носилки, и лицо, обычно выражавшее лишь профессиональную сосредоточенность, исказилось гримасой чистого, неподдельного отвращения.
— Нет, — сказал он тихо, но так, что слово прозвучало громче любого крика. — Я не буду. Пусть один из молодых оперирует, или пусть сдохнет. Я не притронусь к этой фашистской мрази. Я, Сергей Юдин, не для того спасал тысячи наших бойцов, чтобы сейчас возиться с тем, кто отдавал приказы их расстреливать.
Громов повернулся к нему, и его голос стал низким, опасным.
— Сергей Сергеевич, вы не поняли. Его смерть это провал операции, за которую уже отдали жизни двенадцать наших разведчиков, он знает многое. Его показания могут спасти множество жизней.
— А я спасаю жизни! — вспыхнул Юдин. — Конкретные жизни! А вы предлагаете мне спасать того, кто эти жизни уничтожает! Нет, Иван Петрович. Это уже не медицина, это цирк.
Лев стоял, сжимая кулаки. Внутри него все кричало. Голос Ивана Горькова, циничного врача из будущего, шептал: «Он всего лишь пациент. Диагноз — перитонит. Этиология не имеет значения». Голос Льва Борисова, мужа Кати, отца Андрея, кричал: «Это тот, кто бомбит наши города, кто убивает таких, как Леша». Но был и третий голос — голос хирурга. Хирурга, давшего клятву.
— Я сделаю это, — тихо, но четко произнес Лев.
Юдин и Громов обернулись к нему.
— Ты с ума сошел, Лев! — в голосе Юдина прозвучало неподдельное изумление.
— Я не палач и не следователь, Сергей Сергеевич! — резко парировал Лев, глядя на Юдина. — Я понимаю необходимость в разведданных, но я в первую очередь врач. И мой долг спасти жизнь, которая находится на моем операционном столе. Всю остальное оставьте при себе.
Он не стал ждать ответа, развернулся и пошел в опер-блок.
В операционной царила ледяная атмосфера. Немецкий офицер, молодой, с аристократичными, заострившимися от боли чертами лица, лежал на столе. Его глаза были открыты, в них читался не страх, а какое-то отрешенное недоумение. Ассистировал Льву молодой врач Петров — бледный, испуганный. Юдин стоял в углу, прислонившись к стене, скрестив руки на груди. Он не ушел, но и не приближался.
Операция прошла в гробовом молчании, нарушаемом лишь щелчками инструментов и сдержанными командами Льва. Он работал с холодной, безразличной точностью. Вскрыл брюшную полость, эвакуировал гной, ушил. Руки делали свое дело, а сам он парил где-то под потолком, наблюдая за со стороны за этим странным, почти кощунственным действом — спасением врага.
Когда последний шов был наложен, Лев отступил от стола.
— Все. Теперь дело за антибиотиками и его организмом, — сказал он, и его голос прозвучал хрипло. Он вышел из операционной, не глядя ни на Юдина, ни на Петрова.
В коридоре он прислонился к прохладной стене, чувствуя, как его всего трясет от нервного напряжения и глухой, безысходной ярости. Он только что спас человека. И чувствовал себя от этого грязно.
* * *
Глубокой ночью, возвращаясь с экстренного консилиума на втором этаже, Лев услышал доносящиеся из-за двери в подсобку у подвала странные звуки. Не крики и не голоса, а глухие, методичные удары, перемежающиеся сдавленным, животным рычанием.
Он толкнул дверь. Помещение, где хранилась тара и упаковочные материалы, было освещено одной тусклой лампочкой. В центре, окруженный осколками дерева и смятыми ящиками, стоял Алексей Алексеевич Артемьев. Его форменный китель был сброшен на пол, рубашка промокла от пота. Он с невероятной, бешеной силой молотил по остаткам деревянного ящика, превращая его в щепки. Его лицо, всегда бесстрастное и холодное, было искажено такой болью и яростью, что Лев на секунду замер в нерешительности.
— Алексей Алексеевич? — тихо окликнул он.
Артемьев замер, словно застыл в воздухе. Он медленно повернулся. Его глаза были красными, в них не осталось ничего человеческого — только первобытная, звериная боль.
— Борисов… — его голос был хриплым, сорванным. — Уходи отсюда.
— Что случилось? — Лев не уходил, оставаясь в дверях.
Артемьев с силой пнул кусок ящика. Он с грохотом ударился о стену.
— Пришло письмо… Из Смоленской области, — он говорил отрывисто, с трудом выговаривая слова. — Моя деревня… Талашкино. Немцы… карательный отряд. За связь с партизанами… — он сделал шаг к Льву, и его глаза сузились. — Всех. Понимаешь? Всех! Стариков, женщин, детей… Мою бабку… Ей семьдесят лет было, она читать не умела, а ее… как собаку…
Он не договорил, его тело содрогнулось в беззвучном рыдании. Он схватился руками за голову и медленно осел на корточки среди обломков. Сильные, привыкшие держать все под контролем плечи тряслись.
Лев подошел и молча сел рядом на разбитый ящик. Он не говорил ничего, не пытался утешать. Какие могут быть слова? Он просто сидел, давая этому человеку, этому олицетворению системы, возможность выплакать свою личную, ни с чем несоизмеримую боль. Они сидели так несколько минут в звенящей тишине подсобки, два абсолютно разных человека, объединенные общим горем и общим врагом.
Наконец Артемьев поднял голову. Слез не было, только сухая, жгучая ненависть.
— Теперь понимаешь, Борисов, почему я здесь? — прошептал он. — Почему мы делаем то, что делаем? Не для сводок. Не для наград. А чтобы уничтожить их всех до последнего.
Лев молчал. Он понимал. И от этого понимания на душе становилось еще холоднее.
* * *
Последние дни октября принесли с собой первый настоящий иней, покрывший грязные улицы Куйбышева хрупким белым налетом. В кабинете Льва собрались ключевые персоны прошедшего месяца.
Миша Баженов, сияя, протянул Льву небольшую пачку, завернутую в пергамент.
— Первая опытная партия, глутамат натрия. Производим уже несколько килограммов в неделю. Степан, наш повар, уже требует открыть цех. И… — он не мог скрыть улыбки, — «грибная ферма» на одиннадцатом этаже дает первый урожай. Вешенки. Ковалев уже подсчитал — даже с одной этой комнаты мы можем получать до десяти килограммов свежих грибов в неделю. Это белок, Лева! Настоящий!
— Это хорошо, Миша, — Лев кивнул, но в его голосе не было энтузиазма. — Очень хорошо, вы молодцы.