Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Жаботинский тут же решил, что его место тоже в оппозиции. Такое решение было необъяснимо для него самого, поскольку он не имел ни малейшего представления о сути дела. Возможно, его реакция была результатом изоляции, желанием почувствовать себя "принадлежащим" в этом лабиринте к чему-то. Ему предстояло горькое разочарование. Увидев доктора Вейцмана в центре оживленной беседы в кафе, он подошел и спросил: "Я вам не помешаю?" Вейцман ответил: "Помешаете!" "Я отошел", — лаконично замечает Жаботинский.

При всей своей сдержанности он узнал, что есть один вопрос, вызывающий брожение в движении. Теодор Герцль, согласившийся встретиться с российским министром внутренних дел В. К. фон Плеве, подвергся нападкам со стороны русско-еврейской общины, считавшей, что именно этот министр спровоцировал Кишиневский погром. Жаботинский посчитал необходимым выступить в защиту Герцля и внес свое имя в список просивших слова.

"Это правда, — пишет он, — существовало соглашение, что эта щекотливая тема не будет затрагиваться на Конгрессе… но я решил, что на меня запрет не распространялся, поскольку я журналист, знающий, как писать на опасные темы не раздражая цензора, и этот опыт должен был помочь и в этом случае для избежания камней преткновения. Я начал выступление постулатом, что не следует путать этику с тактикой". Оппозиция мгновенно разгадала намерения этого никому не известного юнца с копной черных волос, спадающих на лоб, говорившего на отточенном русском, словно читая стихотворение на школьном экзамене; и они стали шуметь и выкрикивать: "Довольно! Хватит!" Сам Герцль, работавший в соседней комнате, услышал шум, выбежал к трибуне и спросил одного из делегатов: "Что происходит? Что он говорит?" Делегатом: к которому он обратился, оказался не кто иной, как доктор Вейцман, коротко бросивший: "Чепуха". В результате Герцль подошел ко мне на трибуну и сказал: "Ваше время истекло", — и это были его первые и последние слова, которых я удостоился…"[52]

И все же Конгресс, как и надеялся Зальцман, сослужил свою службу. Прежде всего, влиянием личности Герцля. Жаботинский писал: "Герцль произвел на меня ошеломляющее впечатление. Я не преувеличиваю. Другого слова здесь нет: колоссальное, а я не часто поклоняюсь личностям. За всю жизнь я не помню никого, кто "произвел бы впечатление" на меня, ни до, ни после Герцля. Только тогда я ощутил, что нахожусь в присутствии избранного судьбой, вдохновленного свыше пророка и предводителя, за которым надлежит следовать, даже если при этом будут ошибки и просчеты".

И все же Жаботинский проголосовал против Герцля в крайне важном вопросе, обсуждавшемся на Конгрессе. Это был сопряженный с множеством эмоций вопрос Уганды.

Министр колоний Великобритании Джозеф Чемберлен, будучи под сильным впечатлением от доводов Герцля о необходимости срочно разрешить проблему бедствовавшего еврейства, предложил заселить евреями зону Эль Ариша Синайского полуострова. Этот план кончился ничем; позднее, после визита в Восточную Африку, Чемберлен пригласил Герцля вторично приехать в Лондон и предложил ему для заселения Уганду, в то время протекторат Британской империи. Герцль, после неудачной попытки быстро достичь соглашения с турецким султаном о Палестине и угнетенный отчаянным положением еврейского народа в Восточной Европе, решил рекомендовать, чтобы Сионистский конгресс принял его предложение. Он предвидел оппозицию российских сионистов (для многих из них предложение выглядело как отказ от Палестины), но их ярость одновременно и обескуражила его, и тронула.

Блестящая трактовка Макса Нордау, назвавшего Уганду временным пристанищем "на ночь", оказалась бесполезной. После страстных дебатов было принято предложение Герцля выслать в Уганду комиссию по рассмотрению условий для поселений, но существенное меньшинство делегатов — сто семьдесят семь — не только проголосовало против, но и прекратило участие в работе конгресса. Одним из них был и Жаботинский. Он присоединился к оппозиционерам инстинктивно, никто не пытался его убедить, более того, многие из русских делегатов поддержали предложение Герцля. "Во мне не было романтической любви к Эрец-Исраэль, — пишет он, — и я даже сейчас не убежден, что она появилась". И все же он знал, что это был верный шаг. "Просто так, — говорит он. — То самое "просто так", которое сильнее тысячи причин"[53].

После прочувствованного обращения Герцля к "упрямцам" оппозиция вернулась на конгресс на следующий день и присутствовала при заключительной речи Герцля, оказавшейся последней, которую он когда-либо произнес. "По сей день, — пишет Жаботинский, — тридцать лет спустя, мне чудится, я все еще слышу его голос, звенящий в ушах, когда он принес клятву "Если забуду тебя, о Иерусалим, пусть отнимется моя правая рука"[54].

Не только личность Герцля стала для Жаботинского откровением. Он осознал глубинный смысл бурных сцен Конгресса, прочувствовал масштабы дилеммы, ставшей перед Герцлем, необоримое стремление спасти свой страдающий народ, неожиданно противопоставленное народному влечению к исторической родине.

Скорбь на лицах, проголосовавших за предложение Герцля, замеченная Жаботинским именно в час их победы, была отражением этой дилеммы. Чрезвычайно знаменательно, что непоколебимость оппозиции, тронула его и наполнила гордостью за обнищавший, задавленный народ, который даже в тисках острой нужды стоит, полный достоинства с расправленной спиной, и твердо и вежливо отклоняет предложение величайшей, сильнейшей в мире державы, предложение, которое может завершить его страдания, — из-за привязанности к земле предков, вынашиваемой восемнадцать веков. Мало того — после голосования по вопросу Уганды ему кажется, что "несмотря на столкновения и слезы, и гнев", конгресс достиг "более глубокой солидарности, сторонники и противники резолюции стали ближе по духу и взаимопониманию. Я убежден, что и Чемберлен, и Бальфур, и другие государственные мужи Британии и других стран поняли в тот день значительность сионизма — как и многие ветераны самого движения". И можно добавить, что те базельские дни, несомненно, окончательно решили вопрос для Жаботинского. Испытанное им переживание, интеллектуальное и душевное, получило подкрепление во время его короткой поездки в Рим после съезда.

Нигде в литературе по истории еврейского народа не упоминаются перемены условий жизни евреев Рима или Италии в целом за два года, прошедших после после отъезда Жаботинского в 1901 году. Но в его глазах изменилось многое. Он понимал, что видел все другими глазами. Теперь он сознательно искал евреев среди прежних приятелей — и находил. Он навестил старинный еврейский квартал — но не для осмотра дворца Ченчи, упомянутого Цицероном и Ювеналом, а чтобы воочию убедиться в нищете и угнетенном состоянии соплеменников. Он прислушивался к торговцам и разносчикам, студентам и писателям и неожиданно открывал для себя, что за их почти полной ассимиляцией скрывалось осознание своего отличия от "гоя" (слово, впервые услышанное им теперь в Риме) — и легкий оттенок беспокойства.

Короче, он обнаружил, что отныне смотрит на мир глазами сиониста. В то же время он понимал, — в Риме, как и в Базеле, — что его знаний недостаточно для новой деятельности. Вернувшись в Одессу, он бросился к Иошуа Равницкому, в детстве учившему его ивриту, чтобы тот вновь занялся его обучением. "С его помощью, — пишет он, — я научился понимать Бялика и Ахад ха-'Ама". Именно в ту осень 1903 года, со сформировавшимися знаниями и пониманием, созрев эмоционально, Жаботинский начал свою карьеру сионистского лидера — учителя. В тот же год Шломо Зальцман сумел издать небольшой сборник его статей о сионизме, озаглавленный "К врагам Сиона", и распространил его широко за пределами Одессы. Впоследствии Жаботинский написал ряд статей для публикаций, которые благодаря Зальцману расходились по всей стране.

вернуться

52

Зальцман, стр. 268.

вернуться

53

Повесть моих дней, стр. 51–52.

вернуться

54

Ктавим Циониим (Ранние сионистские записки, иврит), опубликовано в "Ктавим", Тель-Авив, 1949, стр. 13–19.

11
{"b":"949051","o":1}