— Чему ты смеёшься, кровопийца?
— Ничему, монсеньор. Просто я подумал: тело — такая непрочная вещь, самый хрупкий сосуд, какой только существует на свете. Ещё вчера этот здоровый малый был жив и весел и очень умело выбивал мне один зуб за другим. А сегодня я — я, скрюченный и перекошенный, как старая хибара, — всё ещё дышу воздухом, а он бьётся в жестокой предсмертной агонии.
— Откуда тебе знать, что он умер в агонии?
— Я слышал, что у него была не холера, монсеньор. Есть такой рассыпчатый белый порошок, если принять его слишком много, то симптомы будут неотличимы от тех, что возникают при холере, неотличимы для университетских докторов, во всяком случае. Запах этого порошка напоминает запах чеснока. Некоторые глотают его, чтобы пополнеть или для аппетита. Студенты им лечатся от весёлых болезней, подцепленных у шлюх в тавернах. Он и вправду ненадолго помогает. В малых дозах он весьма полезен против ревматизма, рези в желудке, малокровия, разных болезней в спине; его используют при сильных вывихах, невралгии, малярии, для выведения бородавок, и даже от простуды он помогает...
— Да это какой-то чудодейственный бальзам!
— Да, но если увеличить дозу, ну, к примеру, если кто-то вдруг неосмотрительно захочет отведать несвежей рыбки, приправленной этим порошком, полагая, что это — обычное лекарство, он почти наверняка умрёт от болезни, которую университетский доктор примет за холеру.
— Оливье, тебя справедливо прозвали дьяволом. Что у тебя общего с этим злодейским убийством?
— Боже мой, монсеньор, ведь я находился в Женаппе, англичанин покинул этот мир в Лувене. Без сомнения, у него было много врагов.
— Без сомнения. Нет сомнения также в том, что у тебя много друзей.
— Я слышал, что у вашего высочества тоже есть враги. И если бы ваше высочество...
— Я сказал, что мне не нужно ни твоих белых зубов, ни твоего белого порошка, Оливье Дьявол.
— Боже мой, монсеньор, я имел в виду только то, что и у вас есть друзья, раз они есть у меня, ибо мои друзья — ваши друзья.
— Господь устранит врагов с моего пути.
— Да, монсеньор.
— Когда это будет угодно Ему, а не мне.
— Да, монсеньор.
— И никогда, слышишь, никогда не предлагай мне ничего подобного!
— Да, монсеньор.
— А этот... гм... белый порошок, — похоже, он на многое годен, если кто-либо, скажем, страдает падучей — может он помочь?
— Нет, монсеньор.
— Ах так... Я спросил из чистого любопытства.
— От этого недуга следует пить настой из желчи хорька. Я могу приготовить такой настой.
— Я спросил из чистого любопытства. Я не знаю никого, кто страдал бы падучей.
— Я тоже, монсеньор.
Но Оливье Лемальве помнил о шраме Людовика и однажды ночью стащил несколько хорьков из вольера графа Карла, которому они нужны были, чтобы вытравливать кроликов из нор. Он растворил их желчь в коньяке, слил в небольшой пузырёк и поставил на свою полку, где наряду с цирюльными и хирургическими принадлежностями имелись, впрочем, и другие довольно нетрадиционные и не относящиеся к бритью препараты.
В другой раз он рассказал дофину, что у короля случился сильнейший приступ подагры — рассказал ровно за неделю до того, как французский посол уведомил об этом герцога Филиппа.
— Меня это нисколько не удивляет, — заметил Людовик.
— Кроме того, он отхлестал конской сбруей Бернара д’Арманьяка в присутствии Пьера де Брезе и всего совета.
— За что?
— По моим сведениям, д’Арманьяк осмелился превозносить мудрость, которую проявили вы, монсеньор, когда покинули Дофине и воспользовались гостеприимством бургундцев.
— Старый добрый Бернар!
Об этом происшествии посол не упомянул при дворе Филиппа. В последние годы король прикладывал все усилия, чтобы предстать в глазах всего мира милостивым и справедливым монархом, отцом своих подданных. Однако предстать таким в глазах Оливье Лемальве ему не удалось.
С каждым днём он становится всё более желчным и всё более вспыльчивым...
Ещё через некоторое время Оливье узнал от своего старинного знакомого — аптекаря, что тот продал повивальной бабке графини Шароле пакетик морского луку, а это значит, что госпоже графине пришёл срок разрешиться от бремени и необходимы решительные меры. На следующий же день с амвона всех церквей Лувена было объявлено, что у графини начались схватки, и всех добрых бургундских подданных призвали неустанно молиться за неё.
Герцог Филипп написал Людовику, что крестовый поход должен быть отложен, ибо его долг государя и деда — присутствовать при рождении ребёнка и убедиться, что он благополучно пережил самые опасные первые месяцы — скажем, месяцев шесть. При этом герцог так уверенно говорил о неродившемся ещё чаде, как о «принце», словно появление на свет именно мальчика было предрешено. Тем не менее несколько часов спустя Оливье принёс своему господину весть о рождении девочки, а ещё через какое-то время официальное послание властителя Бургундии подтвердило это. Не более недели понадобилось, чтобы разнести в самые отдалённые уголки Европы весть о том, что в Лувене раздался первый младенческий крик принцессы Марии Бургундской. Людовик прислал в подарок на её крестины маленький серебряный крестик и поздравил графа Карла в личном письме. Новоиспечённый отец не ответил.
Дофин очень старался установить более тёплые отношения с сыном своего благородного и великодушного дяди. Он не понимал, чем вызывает его неприязнь.
— Если бы я был тайным советником монсеньора... — начал Оливье Лемальве.
— Но у меня нет тайного совета.
— Он будет у вашего высочества.
— Ну и что бы ты сделал, будь ты тайным советником?
— Я предположил бы, что граф Карл, видимо, заранее клянёт изменчивую фортуну, которая однажды перевернёт нынешнее положение дел; гость, почти изгнанник, станет сюзереном, а хозяин и благодетель превратится в вассала. Наступит день, и графу Карлу придётся преклонить свои изящные колени и поклясться в верности Людовику, королю Франции. Думаю, мысли об этом не дают ему покоя.
— И несказанно радуют меня, Оливье, радуют ровно настолько, насколько лишают сна его. О, я отнюдь не завидую ему ни в чём, разве что завидую его отцовству.
Замок Женапп, хотя и был, благодаря вниманию герцога, полон слуг, чаще всего пустовал. Жизнь при лувенском дворе протекала среди постоянных турниров, празднеств, театральных представлений и соревнований музыкантов. Людовику не было дела до турниров — они были лишь пустой игрой и не приносили никакой пользы. Как и многие строгие в вопросах веры люди, он считал лицедейство греховным занятием, в особенности из-за того, что на подмостках разыгрывались теперь и вовсе светские, далёкие от благочестия действа — господи, для актёров даже начали возводить специальные здания и строить в них постоянные сцены, на которых они прыгали и кривлялись, показывая свои нелепые комедии, тем самым отвлекая простой народ от мудрых назидательных мираклей, которые с давних пор исполнялись в церквах и соборах. Что хорошее может выйти из бездумного развлечения просто ради развлечения? До чего может довести бесцельное, бессмысленное времяпрепровождение? Иное дело музыка — она в высшей степени полезна, ибо успокаивает нервы и способствует пищеварению. Впрочем, бургундские музыканты играли невыносимо громко. Что же касается шумных празднеств и пиров, то ему приходилось всю жизнь избегать их, и теперь, хотя герцог Филипп и жаловался, что его гость замкнут и необщителен, крайне редко посещал великолепные обеды в Лувене. Когда же он всё-таки появлялся на них, одна мысль о брошенных на ветер безумных деньгах заставляла его содрогнуться. Наконец, от государственных дел, в которых он с удовольствием принял бы участие и в которых его голос имел бы значительный вес, он поневоле вынужден был держаться подальше из-за всепоглощающей ревности графа Карла.
Таким образом, жизнь в Женаппе текла однообразно, и Людовику ничего не оставалось, кроме как лениво созерцать смену времён года, и оттого всегдашнее его чувство одиночества обострялось. Днём он охотился, но фламандский способ охоты был лишён азарта. По ночам же он управлял призрачными империями, побеждал в призрачных сражениях и заставлял Анри Леклерка расставлять шахматы, в то время как Магомет, его пёс, жирел с каждым днём, беспробудно посапывая у очага.