Герцог Людовико получил копию обвинительного листа вместе с письмом на его собственное имя, в котором король угрожал Савойе неисчислимыми бедствиями в том случае, если Людовик найдёт там убежище.
— Ясно, — произнёс Людовико, — вы должны уехать — немедленно. Сегодня же.
Лицо его побелело как полотно, рука, в которой он держал страшное послание, дрожала.
Людовик колебался. Он был бессилен отразить удары, готовые обрушиться на него со всех сторон — французские армии, враждебность императора, враждебность короля Рене, бездействие герцога Людовико, наконец, собственная неуверенность, — всё это были непобедимые враги. С другой стороны, он не мог заставить себя покинуть провинцию, в которую вложил столько трудов и заботы, которую за все эти годы превратил в хорошо организованное маленькое государство и которую, как он с удивлением обнаружил, он действительно успел полюбить. Но остаться значило воевать, воевать неизвестно как долго и как жестоко, — известен был лишь итог этой войны — падение и уничтожение Дофине. У Людовика защемило сердце и по коже прошёл озноб.
— Я поеду, — проговорил он медленно, — но только не сегодня.
— Но если вы решитесь ехать, — торопливо возразил Людовико, — почему бы не отправиться сегодня?
Филиппу де Комину это тоже было неясно, но он промолчал. Монсеньор дофин показался ему невероятно уставшим. Так же как и брат Жан, он был поражён красотой и богатством гобеленов, но в отличие от него не мог объяснить их происхождения. И Людовик, и он одновременно почувствовали, что в комнате гнетуще жарко.
— Уже вечер, — произнёс Людовик, сознавая при этом всю слабость и неубедительность найденного им предлога, — ночной отдых освежит лошадей, они понесут резвее, — и к тому же сегодня воскресенье, — нет, нет, я не могу ехать немедленно.
В самом деле, не мог же он сказать им, что весь этот жаркий августовский день его знобило и что сейчас, когда спускались сумерки, он едва не трясётся от холода? Не мог же он сказать, что морозный зимний ветер задувает в комнату сквозь все щели, если пламя свечей оставалось неподвижным и гобелены на стенах не колыхались? Не мог же он заставить их чувствовать то, чего не было на самом деле. Но ведь для него оно было, оно существовало неумолимо реально, и ему всё время казалось, будто он промок до мозга костей. Он демонстративно поджал губы и упорно молчал, надеясь, что Людовико и Филипп де Комин удалятся, но они продолжали беседу. Сколько дофин ни давал им понять, что хочет остаться один, они не уходили, видимо, исполненные решимости всё же увезти его немедленно. Так прошло некоторое время, пока он сам не положил конец сомнениям:
— Теперь оставьте меня. До рассвета. На рассвете я обещаю отправиться.
Он стиснул зубы, взгляд его стал отрешённым, скулы странно задёргались — всё это придало лицу дофина непривычное неприятное выражение. Герцог и бургундский посол поспешно покинули комнату. Людовик, обычно до мелочей соблюдавший правила этикета по отношению к тестю, продолжал сидеть без движения за письменным столом, покрытым тонким войлоком. Но, как только дверь за ними захлопнулась, он вдруг молниеносно вскочил и запер её на ключ. Глаза его сверкали, и он в бешенстве закусил рукав, чтобы не закричать.
Сознание почти покинуло Людовика, и он, с трудом находя нужное направление, ринулся в спальню, мечтая лишь об одном — добраться до кровати и не упасть по дороге. И всё же он упал. «Не добежал, не успел», — вспыхнуло в его мозгу на какое-то мгновение и тут же потухло. По телу Людовика пробежали судорога и бросила его на спину. В следующую минуту он понял, что неотрывным, остановившимся взором глядит в окно. Перед дофином расстилалось ночное небо. Огромная комета, кривая как турецкая сабля, казалось, неподвижно зависла над ним. Сквозь ровный блеск её хвоста мерцали звёзды. Впрочем, у Людовика во время подобных приступов уже случались видения. Кометы ему ещё никогда не мерещились, но немыслимые цвета, в которые, бывало, окрашивались предметы в его глазах, бывали и более пугающи.
Рассудок медленно вернулся к дофину, и он поднялся с пола. Толстый слой ковра спас его — он не сломал ни одного ребра и, по-видимому, ничего не поранил — нигде не было видно кровоподтёков. В изящных подсвечниках на столе от свечей остались небольшие огарки, длиною около дюйма, и язычки пламени оставались такими же ровными и спокойными, как прежде. Значит, в забытьи он пролежал часов пять. Да, приступ был жесток. Людовик тщательно вымылся и бросил одежду в полыхающий камин. Следя за тем, как огонь пожирает вельвет и мех, он вдруг пожалел о ней — франков двадцать... нет, конечно, меньше — он носил её ' три года, так что... примерно двенадцать ливров шесть су, значит — семь ливров четырнадцать су чистого убытку. Он улыбнулся своим подсчётам. Странно, что он ещё способен думать о деньгах и заботиться об экономии как всякий нормальный человек. Что ж, по крайней мере, он — это всё ещё он. Рецидива, как тогда, когда он отдал кошелёк Франсуа Вийону, на этот раз не случится.
Он улыбнулся, и это ему причинило боль. Взглянув в зеркало, он увидел, что довольно сильно рассёк нижнюю губу. Ничего страшного. Можно будет легко свалить на цирюльника.
Затем, не колеблясь, он подошёл к двустворчатому окну и посмотрел на небо. Кометы, разумеется, не было. Раньше он боялся, проснувшись, вновь взглянуть на тёмные углы и белые стены, на которых в припадке видел страшные картины. С годами же выяснилось, что лучший способ развеять страх после галлюцинаций — просто ещё раз внимательно осмотреть те поверхности, на которых они появлялись. Ведь нет лучшего способа осознать их нереальность и безвредность, чем удостовериться в том, что они исчезли.
На рассвете явился цирюльник, чтобы побрить своего господина. Неуклюжий от природы, бедный малый казался в то утро ещё более неловким. Людовик решительно отобрал у него бритву и сам побрился вполне твёрдой рукой, пока цирюльник закрывал окно, причитая, словно сорока, которая уселась сразу на девять яиц и никак не может как следует их уложить. Он не переставал извиняться в самых выспренних и красноречивых выражениях: по его словам, он был в отчаянии от того, что монсеньор вынужден выступать в качестве своего собственного цирюльника. В ответ Людовик пробормотал, что это, во всяком случае, лучше, чем быть зарезанным, многозначительно указав на свою нижнюю губу. Смущённый парикмахер не стал возражать и вполне поверил, что это — его вина. В глубине души Людовику приятно было убедиться, что у него не дрожат руки. Цирюльник вновь принялся нижайше просить прощения, и в оправдание своей неловкости заметил, что его крайне напугало и взволновало ужасное небесное явление, виденное им этой ночью. Не изволили ли его величество наблюдать полёт огненной звёзды? Быть может, начнётся война с турками? Она ведь была изогнута, как ятаган? Не полагает ли монсеньор дофин, что она возвестила рождение двухголового телёнка в деревушке Домен? А что, если она как-то связана с куриным мором в Сассенаже? И не было ли это, как считают многие, знамением скорого конца света?
Людовик не прерывал его болтовню. Комета, выходит, в самом деле пролетела...
— Когда я проснулся, небо было чисто, — небрежно обронил он.
— О, да, монсеньор, она закатилась; закатилась вместе с остальными звёздами, среди которых она сияла.
— Что ж, надо молить Господа, чтобы сегодня ночью она не взошла снова.
— Я буду молиться, монсеньор, — горячо подхватил цирюльник, — и все остальные тоже, в соборе с самого утра негде яблоку упасть.
Людовик охотно сам отправился бы в собор, ибо комета, особенно таких внушительных размеров, была, очевидно, крайне недобрым и мрачным предзнаменованием и могла повлечь за собой самые гибельные последствия; но у него уже не было времени. Он перешёл в кабинет и продиктовал указ о роспуске государственных учреждений Дофине. Его возненавидят за это, но, во всяком случае, король Карл не сможет разогнать их, если они не будут существовать.
Затем он распустил все войска и повелел солдатам разойтись по домам, однако позволил им взять с собой оружие, чтобы, при необходимости, защищать свои жилища от посягательств захватчика.