Были заключены новые мирные договоры, потом армия и флот отправились назад по той же долгой дороге, по которой пришли. Тиберий умел оживить в поверхностных и легкомысленных умах этих варваров идею о римском могуществе почти без сражения, одной демонстрацией своих сил, показывая ему, что римская армия могла, когда хотела, безопасно пройти всю Германию с одного конца до другого. Два других народа, сеноны и кариды, или каруды, под впечатлением этого похода решили отправить послов в Рим.[501]
Aerarium militare
К несчастью, в Риме упадок сената происходил невероятно быстро. В этот год нужно было принудить бывших трибунов и квесторов по жребию занять эдильскую должность, так как никто не хотел более занимать эту магистратуру.[502]Сенаторы, которым было поручено изыскать новый налог, необходимый для пенсий солдатам, объявили, что они тщательно искали, но ничего не нашли.[503] Они все соглашались, что нужно позаботиться о солдатах, обеспечить военному казначейству доходы в требуемых размерах, но против всякого предложенного налога выставляли то одно, то другое возражение, так что все они были отвергнуты. В сущности, забота о ветеранах, состарившихся, защищая Рим и Дунай, плохо прикрывала несговорчивый эгоизм собственников, не желавших новых налогов. Lex caducaria вызвал такое недовольство против Августа, Тиберия и правительства, что никто не осмеливался более раздражать средние классы, всадническое сословие и богатых плебеев. Но возвратившийся в Рим зимой 5 и б гг., после своего большого похода до Рейна,[504] Тиберий мало заботился о раздражении общества, твердо решившись помешать тому, чтобы военный закон оказался для солдат новым обманом. Таким образом, в начале 6 г. Август приступил к образованию военного казначейства путем многочисленных и быстрых мер: из своей личной кассы он внес в новое военное казначейство от своего имени и от имени Тиберия 170 миллионов сестерциев;[505] он просил союзных государей и города обязаться внести известные суммы;[506] наконец, из предложенных налогов он выбрал один, чтобы предложить его сенату и комициям, именно, пятипроцентный налог на все наследства и все завещанные имущества, за исключением оставленных близким родственникам и бедным.[507] Таким образом, после столь неприятного зажиточным классам lex caducaria предложили еще более неприятный налог на наследства. Протесты поднялись со всех сторон. Разве этот закон не означал желания конфисковать фамильные состояния, возобновить при помощи законных средств проскрипции и разорить не только несколько знатных фамилий, но и всех тех, у кого была какая-нибудь собственность? Недовольство не замедлило возрасти, предложение подвергалось суровой критике и сделало Тиберия столь непопулярным, что для избежания споров и протестов Август произвел маленький coup d’etat и объявил, что нашел этот проект в бумагах Цезаря. Поэтому, на основании известного сенатского постановления 17 марта 44 г. до Р. X., этот проект получил силу закона. Это была последняя ссылка на те бумаги Цезаря, которые были самым знаменитым обманом, когда-либо изобретенным политическими партиями Рима.[508] Чтобы удовлетворить тех, кто утверждал, что прежних налогов достаточно было бы для всех потребностей, если бы не было хищений и чрезмерных расходов, Август предложил поручить комиссии из трех консуляров, избранных по жребию, рассмотреть все расходы, уменьшить те из них, которые покажутся слишком большими, и уничтожить все бесполезные расходы, а также все злоупотребления и все хищения.[509]
Перемена в Овидии
6 г. по P.X
Тиберий действительно не терял времени. Менее чем в два года он создал новую провинцию, поднял уважение в римскому имени между германскими народами, двинул к разрешению фискальный и военный вопросы, придал силу главным органам государства, наконец, снова ввел в моду консервативные и классические идеалы. В обществе началась известная: реакция. Сам Овидий, поэт легкомысленных дам и развращенных щеголей, подпал, по-видимому, под эту перемену. С некоторого времени он стал подражать Вергилию и писал национальную поэму Fasti и моральную и мифологическую поэму Metamorphoses. В первой он возобновил в поэтической форме труд Веррия Флакка и переложил в прекрасные элегические двустишия календарь, т. е. изложил мифы, исторические события и праздники по тем дням, когда они справлялись. Во второй поэме он рассказывал наиболее красивые мифологические сказания, связывая их друг с другом очень тонкой нитью. Таким образом, и Овидий, казалось, сожалел о простоте прежний поколений и о невинности золотого века, увы, теперь потерянной! Он выражал почтение к традиции в ее воспоминаниях и в ее наиболее торжественных памятниках. Он преклонялся перед вековыми богами Рима; он чувствовал глубокое благочестие в храмах, где молился Рим, перед лицом священных обрядов, которые он соблюдал в то время, когда поднимался над прочими народами средиземноморского мира. Овидий сменил распущенную веселость своих эротических стихотворений на набожное почтение верующего и внес в эти более строгие творения ту же легкость, ту же элегантность, то же изящество. Но вместе с тем к важной поэзии прошлого и традиции он примешивал совершенно новые и современные чувства, делая это с таким искусством, что почти невозможно было отличить старое от нового. Первым из римских писателей Овидий в череду древних культов Рима в качестве будто бы такого же очень древнего культа внес культ Августа и его фамилии, едва начавший проникать в сознание средних классов Италии. Он первый посреди гимнов и похвал другим богам не забывал говорить о «священных дланях» его «священной особы», о «божестве» (numen) и «божественной природе» Августа и Тиберия, ожидая того времени, когда с такой же лестью он мог бы обратиться к Германику и Ливии. Как велико различие, отделяющее его от сдержанного достоинства Горация и Вергилия! Овидий в одно и то же время является поэтом национальной умирающей традиции и зарождающегося монархического чувства, распущенной любви и строгой религии; не стараясь, однако, подобно Вергилию, примирить эти противоречия в их сущности, он стремится сохранить только видимую их гармонию. Овидий является представителем распущенности и фривольности его поколения и новой аристократии, где индивидуальные характеры, не закаленные крепкой традицией и систематическим воспитанием, а предоставленные самым различным и противоположным влияниям, могли свободно развиваться во всех направлениях и граничить так же близко с пороком, как с добродетелью, героизмом и трусостью, суровостью и развратом, умом и глупостью. Хорошие, средние и дурные люди смешивались в ее рядах, как и в семействе Августа, являвшемся типическим представителем аристократии этой эпохи.
Германик, Агриппина и Клавдий
Германик и Агриппина образовывали примерную чету, напоминавшую римлянам Друза и Антонию. Германик был любезен, великодушен, готов, подобно аристократам прежних времен, защищать в судах дела самых незнатных плебеев с упорством и замечательным красноречием; он давал молодежи прекрасный пример деятельности, гражданского усердия и чистых нравов.[510] Агриппина была верной супругой и матерью многих детей; она презирала роскошь и бесполезные расходы и гордилась, даже чрезмерно гордилась, своим мужем, своими детьми, своими римскими добродетелями. Они уже имели сына и намеревались соблюдать lex Iulia de maritandis ordinibus с поистине примерным усердием. У его младшего брата, Клавдия, который, постоянно больной с самого детства, казалось, должен был остаться идиотом, ум с годами развился, но странным и односторонним образом, подобно дереву, выпустившему только одну, очень длинную, но кривую и чудовищную ветвь. Клавдий имел склонность к разным наукам, к литературе, красноречию и археологии.[511] Тит Ливий советовал ему даже заняться историей,[512] и однако во всех практических, даже самых простых, делах он давал доказательство своей неизлечимой глупости; он до такой степени был неспособен усвоить себе элементарные правила жизненного приличия, что Август, так спешивший представлять публике и подготавливать к магистратурам своих сыновей и внуков, был вынужден прятать его.[513] Если ему случалось принимать участие в банкете, празднике, церемонии, каком-нибудь собрании, он всегда делал какую-нибудь глупость, вызывавшую у всех смех.[514] Всегда посреди своих книг он был так неловок и робок, что был игрушкой в руках своих слуг, учителей и вольноотпущенников. Несмотря на его легковерие, его образование было очень трудной задачей, ибо и наказания и лесть были одинаково бессильны внедрить самые простые понятия в его ум, который, однако, усваивал сложные и трудные идеи. Слабого здоровья, но почти животной прожорливости и чувственности, Клавдий был для всей своей семьи печальной загадкой. «Когда он будет самостоятельным, — писал Август Ливии, — благородство его ума обнаружится перед всеми», а в другом письме: «Пусть я умру, Ливия, если когда-нибудь испытаю большее удивление! Я слышал декламацию Клавдия, и она мне понравилась. Я не думал, что человек, обычно выражающийся столь дурно, мог так хорошо говорить публично».[515] Клавдий, следовательно, не был дураком, но его ум был несовершенен и неуравновешен, как ум некоторых эпилептиков. Это был один из тех ученых, которые, глупые и смешные в своих сношениях с другими людьми, могут выказывать ум и оригинальность, когда заберутся в какой-нибудь уединенный уголок обширного мира идей, имея единственное соприкосновение с человеческим родом в лице кухарки, приготовляющей им их пищу. К несчастью, если теперь легко поместить такого ученого в университет, то совершенно неудобно было выносить его присутствие в доме Августа, где искали администраторов и воинов, способных делать историю, а не учеников Тита Ливия, которые могли бы писать ее. Поэтому в ожидании исправления Клавдия оставляли в стороне, доверив его воспитателю, который, по-видимому, не жалел для него побоев. Однако, если Клавдий и был туп, он никому не мешал и его можно было держать в доме, Агриппа же Постум, как представляется, напротив, с годами помимо тупости приобретал и грубость; он не хотел ни учиться, ни заниматься ничем серьезным. Он тратил время в смешных удовольствиях и проводил, например, целые дни в рыбной ловле. Он имел отвращение к своей теще Ливии, оскорбляя ее ужасным образом и обвиняя, что она по соглашению с Августом украла наследство его отца.[516] Его сестра Юлия, вышедшая недавно замуж за одного римского вельможу, Л. Эмилия Павла, имела внушавшее беспокойство сходство со своей матерью. Она любила литературу и молодежь, любила также роскошь и беззаботно тратила свое состояние на постройку пышного дворца, сооруженного вопреки всем законам против роскоши, изданным Августом.[517] Овидий принадлежал к кружку ее друзей. Напротив, сын Тиберия Друз, женившийся на Ливилле, сестре Германика и Клавдия, был серьезный молодой человек, хотя иногда уступал вспышкам своего слишком горячего характера.