Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Я так вас понимаю. И так мне жалко и вас и себя.

Они говорили долго и спокойно. Зам дрожал внутренней дрожью, как иззябший путник у теплого огонька, а в общем ему было легко, как никогда раньше и не бывало. Что-то растопилось в самой глубине его, и он стал внезапно для себя откровенен.

— Когда я был переплетчиком в типографии, я все знал, что к чему. А сейчас словно в шахматы играю, все время приходится следить за ходами. Мне не совсем понятно, к чему наступает день и ночь. Мужик, например, утром встает, потому что солнышко встает и надо на полосу выходить, пахать, царапать лик земли, чтобы изошел хлебом, как кровью. Слесарь встает — ну, скажем, замки делать. Бондарь — обручи набивать. Химик-ученый — какой-нибудь газ разрабатывать. А я, я, заместитель начальника управления, к чему? Способствовать им всем, общественный аппарат для них для всех создавать. Верно. А все-таки, должно быть, ни мужику, ни слесарю, ни бондарю, ни химику даже не вгважживалась такая мысль, как мне. Они руками щупают жизнь. И знаете, Кира, вот этакие мысли во мне с тех пор, как вас увидел.

Помолчали.

— А Обрывову вашему все-таки достанется.

— Не делайте против него ничего. Он не виноват. Он, собственно, вот так же, как и вы, хотел меня любить. И любил, наверно, крепко. А я другого. Он видел, как этого другого вместо него по ошибке убивают, и думал, что я достанусь ему. А я — никому.

Кира долго, воодушевленно рассказывала заму о том, как любили друг друга она и тот, златокудрый летчик.

— Вы знаете, первый наш поцелуй был три тысячи метров над землей? Мы взлетели с ним на каком-то очень маленьком аппарате. В ушах треск пропеллера, глаза ослеплены солнцем, в легких радостно бушует нездешний, острый и прозрачный воздух. Вдруг он, голубоглазый, воздушный, похожий на ангела, встает на своем месте, бросает управление, руками обнимает меня. Быстрый, крепкий поцелуй и опять к рулю, опять мне — только немного согбенная спина и молодецкие плечи. Он, вероятно, не заметил, что я тихо поцеловала его в правое плечо. Так началась наша любовь.

— Любовь совсем воздушная, — грубовато заметил переплетчик.

— Небесная, как его глаза.

Кира опомнилась: ее правда тяжела для нее самой. Остановилась.

На прощанье она по-матерински поцеловала зама в висок.

— Да, скажите, откуда у вас роза?

— Роза? Какой-то чудак видал меня вчера в спектакле. Я играла легкомысленнейшую француженку — и вот на утро получаю: «От ослепленного зрителя».

— Ха-ха! Здорово! — Зам искренно рассмеялся.

Пропала в нем теплота, пропала откровенность. Воспряв от любовных сил, душа его обувалась в привычные сапоги.

— А можно полюбопытствовать? Записочку? — как-то взвизгнув, произнес зам и просительно сощурил глаза, как гадалка.

— Нате, — нерешительно, как всегда чарующе-лениво ответила Кира, подавая записку.

— А! Вот оно что! Мерси! А, дурак, старый хрыч. А! — вскрикивал зам с каким-то тяжелым придыханием. Так охают мясники, ударяя топором по коровьей туше. — А! я знаю, это кто писал — знаете это кто?

— Нет. Да мне и неинтересно.

Из-за этой розы, из-за того, что он узнал, кто именно прислал ее, зам вдруг возненавидел самого себя за то, что так много наговорил этой женщине. Этой женщине, которая всю его откровенность, всю — черт бы ее подрал! — любовь в лучшем случае заколет к виску своих пышных волос и зачислит его, непреклонного борца, энергичного деятеля, в разряд «ослепленных зрителей»! Возненавидел себя зам. А потому больше всего — других.

* * *

— Товарищи! — говорил он на заседании. — Партия наша имеет право коснуться до самых тонких моральных вопросов. Чтобы еще больше сплотить наши ряды, мы должны морализировать партию. Поэтому, если некоторые товарищи говорят, что дело Обрывова не подлежит, я заявляю, что оно подлежит окончательному и всестороннейшему рассмотрению. Каковы мотивы? На его глазах вместо него растерзали другого! Растерзали человека, не столь нужного для революции, как сам Обрывов. Жизнью фактически ненужного для революции человека спасся нужный для нас гражданин. Простите за «гражданина», в дальнейшем увидите ему обоснование. Спасся, и все было бы хорошо, но он, будучи отроду интеллигентом, вдруг стал каяться.

Речь была длинна и жестка, как пастуший кнут. Обоснование в пользу «гражданина» оратор забыл привести. Впрочем, этого никто не заметил.

Зам требовал строгого выговора Обрывову за невыдержанность и лишения его ответственных постов.

Кирилл говорил тихим, добрым голосом:

— Правда, что люди подбираются один к другому всегда по моральному уровню. В том числе и партия. Думаете ли вы, что только из-за интеллигентских чувств Обрывов стал каяться? Я не думаю. Не было ли тут что-нибудь другое, что-нибудь высокое, достойное? Зачем в людях оплевывать душевную красоту? Зачем думать, что не бывает в нас непонятных, но исключительно прекрасных движений? Вы думаете, мы бы сделали революцию, если бы не горели священным огнем, если бы не пылали страстью? Гегель говорил, что без страсти не совершается ни одно политическое дело. А впрочем, что я тревожу тени таких покойников, как Гегель! У нас его даже не забыли, ибо не знали… Кто, какая наука установила законы психологии? Нет науки о нашем внутреннем мире. А он, вероятно, прост и в простоте своей — сложен. Как вот этот случай с нашим товарищем. Он прост и сложен. Я предложил бы в порядке товарищеском предупредить Обрывова, чтобы он дурака не валял, интеллигентству не предавался, но я не вижу в его деле ничего, что противоречило бы нашей этике. Товарищ не заслуживает наших выговоров.

Люди, сидевшие за твердыми столами, понимали больше зама, чем Кирилла, но чувствовали последнего и сочувствовали ему. Поэтому в своем постановлении, «взяв за основу» принципы «подхода» зама, постановили практически поступить так, как предложил Кирилл. «Взять за основу» фактически означало из безбрежного океана русского языка составить какие-нибудь такие словесные комбинации, которые, будучи прочитаны вслух, звучали бы привычной для уха музыкой и, не имея никакого другого, кроме фонетического значения, являлись бы только данью обычаю всякое дело облачать в резолюцию. Так в христианских молитвенных обращениях к богу большею частью начинается привычным: «Во имя отца и сына и святого духа». Итак, после «основы» шла практика; поручить Кириллу «указать» и т. д.

— Вы знаете, Кирилл, — сказал ему зам, когда они на улице стали прощаться — один, чтобы идти к Обрывову, а другой — домой, — что и вы и я, мы говорили сегодня не совсем то, что надо было сказать.

— Я не совсем понимаю вас. Вообще надо сказать, вы что-то сбились с вашего обычного тона за последнее время. Я, правда, вас мало знаю и редко вижу, но все же вы были какой-то другой.

— Может быть. Однако известно ли вам, что Обрывов фактически отправил на тот свет (невольно — это так «подвезло» ему) своего соперника?

Кирилл отпрянул немного назад.

— Что вы стоите в позе «ослепленного зрителя»? — отчетливо укорил его зам.

— Как? Как? Как?.. — вдруг залепетал, заикаясь, Кирилл.

— Вот именно та, которой вы, вы, вы, да, вы розы посылали — она и причина всему. Не будь ее… прощайте… — Зам оборвал себя. По-военному, но немного неуклюже повернулся кругом и зашагал четким шагом по тротуару прочь от согнувшегося Кирилла. А тот, приподымая ноги высоко, словно они увязали в глине, пошел к Обрывову во исполнение резолюции. Теперь все слова такой ясной и чистенькой резолюции вдруг повскакали со своих мест, закружились бешеным шабашем в мозгу Кирилла, потеряли свои очертания и смысл, слились в кучу, в комок, в клубок глупеньких маленьких человеческих понятий, назойливых и старых, как слепые каменные бабы славянских курганов.

Словно зам разорвал всю резолюцию в мелкие клочья и клочьями наполнил всегда спокойную голову Кирилла. Резолюция стала тарабарской грамотой. И с этого момента Кирилл почувствовал вдруг всю ее обязательность.

И поэтому, когда передавал Обрывову постановление, старался держаться ближе к тексту, произнося его почти наизусть, как заклинание.

123
{"b":"835637","o":1}