Обрывов замолчал.
И Кирилл молчал.
— Должен был я крикнуть, что Обрывов — это я, вот я, стоящий здесь, а тот — жертва дикого незнания, неразборчивости, кровожадности толпы? Должен ли был я его спасти и дать растерзать себя? Должен или нет? — хриплым голосом спросил Обрывов.
Кирилл не ответил и делал вид, что сморкается.
Обрывов взял Кирилла за руку, подсел к нему ближе и без слов, глазами повторил свой вопрос. Кирилл как-то странно моргал глазами, будто внезапно ослеп.
— Ты молчишь, — шепотом заключил Обрывов, — а вот если бы я спросил любого из молодых, он ответил бы — нет, ты не должен был лечь на мостовую вместо того, Мити Сергеева. Потому, что такое Митя Сергеев? — просто человек, а ты (то есть это я-то) — старый испытанный партийный работник, нужный для дела. Да кроме того, если тот был уже избиваем, то ты (это я-то) и его не спас бы и себя положил бы на заклание. Так ответил бы мне любой из наших молодых. А ты?
— Ты уж что-то больно запутался, друг, да и меня туда же тянешь, — хотел отшутиться, отшатнуться Кирилл.
— Ладно, Кирилл, я понял твой ответ. Конечно, я прав, или, вернее, что мне за дело до того, нрав ли я. В одном месте Плеханов, например, пишет: «Дело не в отвлеченной правоте, а в том, чтобы удержать за нами… все, что можно удержать. Ради этой цели можно и должно поступиться правотой, которая в своей отвлеченности не может иметь большой цены для практического деятеля».
Кирилл истинно обрадовался цитате из Плеханова.
— Так в этом, что ты рассказал, и есть все твое дело? — обновленным голосом заговорил Кирилл. — Тогда разреши мне рассказать все где следует и ликвидировать скорейшим образом глупую, рискованную историю, которую ты невесть к чему затеял. Это все? — радостно спросил Кирилл.
— Нет, не все.
— Да больше быть ничего не может! — уже начинал по-отечески сердиться Кирилл.
— Да и вправду больше ничего нет… слушай, когда я рассказал тебе все это, так я вижу сам, что все это пустяки, глупость.
Кирилл обрадовался. Опять его глаза оживились, заморгали.
— И в самом деле! Чудак! Ты, впрочем, всегда был чудаком, романтиком. Интеллигент ты, интеллигент, больше ничего, — укоризненно и по-доброму проговорил Кирилл. — Экий ты какой чудила! Поддаешься интеллигентщине! И поступил ты правильно. Давай переговорим с товарищами по-хорошему.
— Давай, — как-то чересчур равнодушно согласился Обрывов, и с болью с голосе: — Ах, как ты прост, Кирилл, и добр! Знаешь что, ясные твои глаза: а ведь дело все в том, что я знал, кого именно убивают вместо меня. Может быть, я это допустил…
Но Кирилл умел не только закрывать свои ясные глаза, но и послушные свои уши.
* * *
С тех пор как унес свои отяжелевшие ноги из комнаты Киры, заместитель стал как-то чаще заглядывать на себя в зеркало. И все оставался недовольным: то ему ворот рубахи казался широким, то пиджак грязный, то почему-то у ботинок оказывались слишком тупые, некрасивые носы. То еще что-нибудь.
А раз утром он проснулся слишком рано и обратил внимание на свои руки и ноги. Все в порядке, но только все начало как будто сохнуть. Словно полоса под солнцем, которую забыли сжать. Ему показалось, что и в горле пересохло. И глаза какие-то выжженные — пальцем притронешься — колется, как высохший, скошенный луг.
Такой одинокой показалась ему постель, и он сам на ней такой заброшенный. А ведь вот когда он книги переплетал, то бывали минуты веселые, бывало, и женские руки тонкие прохаживались по его волосам. И он касался женщин, и от женщин пробуждалась в нем большая, смелая сила. Давненько это было. Даже трудно вспомнить, какие это были женщины. А может быть, он и помнил, да теперь вот уже несколько дней стоит перед ним неотступно, заслоняя все, черная, плечистая Кира. У нее смуглое лицо, развалистые, добрые бедра, волосы такие черные, что когда смотришь на них, то кажется, что ты плотно закрыл глаза. Так плотно, что осталась в зрачках только провальная чернота. Кира неотступно стояла перед ним и дразнила добротой своей и мягкой ленью…
И вдруг без всякого раздумья, одевшись, оставив дома все бумаги, он отправился большими верными шагами к домику Домны.
Утро было хоть сентябрьское, но теплое и веселое.
«Сезон на переплетные работы», — подумал почему-то зам.
Артистка Кира еще спала, когда постучался к Домне заместитель. Он объяснил широколицей тетке, что по делу о старике он должен срочно переговорить с Кирой.
Домна, перепуганная со времени ареста старика, готова была всегда исполнить все. Отправилась будить. Зам подтянул потуже галстук, вязанный в полоску, пестрый. Пощупал рукой щеку, выругался, что не побрился.
Домна долго, ох как долго, оставалась у Киры. Так казалось заму.
Наконец Кира и Домна вышли. У Киры было свежее лицо, как цветок после утренней росы. Она предложила заму «откушать» с ними чая.
От этого предложения зам впал в зеленую тоску и черное озлобление.
— Я пришел по делу, а не чаи распивать. Я должен говорить с вами официально, секретно и срочно. Тетушка Домна, — обратился он к старухе, — не будете ли вы великодушны куда-нибудь сбегать? Дело серьезное.
Таким сухим, металлическим голосом говорил это все зам и так много пережила в последнее время Домна, что она с проворством молодости скатилась вниз с невысокой лестницы своего домишки.
Кира же на всю эту сцену смотрела без малейшего страха, скорее — с любопытством.
Едва донеслось со скрипучей лестницы последнее топотание уходящей Домны, как зам ловко, акробатически, напряженно, как тигр, подошел к Кире, обнял руками по возможности всю и стал искать ее влажные и красные от сна губы своими сухими от бессонницы. Она казалась ему в этот миг единственным смыслом жизни.
Кира как-то бессмысленно, бессловесно и неопределенно отбивалась, дразнила еще больше своим дыханием. И вдруг, вырвавшись от него, с несвойственной ей поспешностью скользнула в свою комнату, и зам услышал, как дверь защелкнулась на задвижку.
Держась за ручку двери, он ей сказал спокойно:
— Одна минута вам на размышление, и я начинаю ломать.
— Не делайте этого. Я сейчас вас приглашу сюда, мне только необходимо кое-что сделать…
Голос ее был обыкновенный, грудной и спокойный. Зам покорился ему. Сел на табуретку, оперся локтями на колени, голову зажал в ладоши. Ладошами слышал, как в висках бьются жилы.
Промелькнули какие-то минуты. Он услышал шорох по полу. Думал, мышь. Осмотрелся: из-под двери Киры просовывалась белая бумажка. Он поднял ее. И прочел:
«Прекрасный товарищ! Мне так жалко тебя и других, как ты. Хочешь правду знать: что же мне делать, если тот, который погиб, исчерпал, испил всю мою любовь до дна и с ней ушел от нас. Мне не хочется ничего теперь. И в любви я неинтересная. Ответь, если хочешь, также запиской и не ломай дверь».
Зам подумал про себя, что он одурачен. От этого и дверь ломать не стал. Хотел было уйти. Но еще раз прочел записку, она показалась ему искренней. «Отвечу», — подумал. Достал ручку-самописку — подарок Обрывова, — завинчивал, вывинчивал перо тысячу раз — перо не писало. Нет чернил. Карандаша тоже не оказалось. Он постучал в дверь.
— Если вы будете ломать дверь…
— Да нет, я хочу вам ответить, да у меня чернил нет в ручке, откройте, у вас карандаш, может быть, есть?
— Извольте.
Кира открыла дверь.
По-прежнему прекрасная стояла она перед ним, только у левого виска в волосах была всунута живая, слегка увядшая красная роза.
— И вам не стыдно?
— Нет, потому что я написала вам правду.
Зам хотел произнести какие-то слова, но не находил подходящих. То, с чем он пришел сюда, — оборвалось безвозвратно. То, что он нашел теперь в ней, чем она его поразила, — наполнило всего его теплом необыкновенным. И грустью.
— Кира, мне можно будет заходить к вам, когда я захочу?
— Пожалуйста, всегда.
У нее навернулись слезы. Взяла его за обе руки.