— А он?
— А он… Как вам сказать?.. Он вообще странно… Он вдруг похолодевшими руками схватил меня за плечи, опустился на колени, руки его ослабели, спали с моих плеч, поцеловал мне носок правой ноги и сказал: «Кира, я прошу тебя никогда не говорить мне больше о том, что меня убили. Ведь ты видишь, что меня не убили! Ты видишь. Пощупай голову мою, волосы. Убедись. Я жив. Жив так, как никогда. Моя это к тебе последняя просьба». Он схватил мою руку и положил себе на голову. Словно на исповеди поп кладет епитрахиль на голову грешника. Словно он каялся, а я отпускала ему грехи. Он долго плакал…
Зам в этом месте попробовал рассмеяться. Но получилось неприятно, неловко. Серые, светлые зверки ее сделались большими, блестящими и хотели выпрыгнуть из смуглой маски. Зеленые его зверки помутнели и спрятались под опустившимися от неловкости веками.
— Вы смеетесь, а он плакал! — сказала она с добрым укором.
— Вам жаль его?
— Не очень. Мне больше жаль другого, лучшего: он пропал без вести.
— Очень просто — к белым, вероятно, перелетел.
Зам старался быть погрубее. Он даже нарочито угловато гладил ладонями свою стриженую голову, тер нос, шарил в карманах, шуршал сапогами.
— Не знаю, все может быть, — вялым, сырым голосом ответила смуглянка.
— А что же было с Обрывовым?
— Да так он в покойницкой и дожил до прихода красных.
Когда ушла эта смуглая женщина от заместителя, то он быстрым движением сел на ее место. И только тут понял, что и от нее, от этой самой Киры, тоже ничего не узнал. Или вернее: он что-то узнал такое сильное и смутное, что приковало его к тому креслу, где сидела она, что заставляло вдыхать запах, оставшийся после нее, поднимало его руки, чтоб прикасались к тому месту стола, где она в разговоре ударяла и поглаживала дерево рукой, в белой, тоненькой перчатке. Даже жарко отчего-то стало заму. Пот выступил. Не бывало такого раньше.
Подумав немного — лучше сказать, ничего не подумав, — он вечером направился опять к Кире. И опять ее не застал.
У Домны сидел старик, когда зам, мягко постучавшись в дверь, вошел туда.
— Товарища Киры нет?
— Должна скоро прийти. Может, подождете?
Заместитель заметил, что у старика закрыты глаза. Он их закрыл, чтоб не видеть зама, который казался ему несносным. Однако и уходить не хотелось: любил старик шевелить в себе злобу.
Как-то необычно, угловато, мешком опустился пришедший на стул и закурил. Но тут же поправился: предложил и старику папиросу.
— Добро, я не курю, — ответил старик, не приподнимая век. Острые носки его ног, расставленные в стороны, слегка задрыгали. — Я не табачник, хотя и православный.
Зам вспомнил, что от Киры он собственно ничего не узнал, и решил не терять времени.
— Вы знали Обрывова? — спросил он, не обращаясь, впрочем, ни к Домне, ни к старику и созерцая то пухлые руки Домны, которыми она перетирала посуду, то суковатую палку старика, которую он крутил между острыми коленками.
— Царство ему небесное! — ответил старик.
— Как так?
— Это по-нашему так. И по-вашему — кто его знает.
— Разве он помер?
— Убит.
— Когда?
— Белыми в городе. Я сам тогда там был. Слышь, сильно били да и убили.
— Вы его знали?
— А кто же его в том городе не знал? На каждом митинге его голос раздавался. За это и угодил под кулаки да прямо на тот свет. Крепко расправлялись тогда с вашим братом.
Зам встал. Встал и старик. Зам рукой пощупал револьвер. Старик заиграл суковатой палкой как фокусник. На костлявых скулах, обтянутых тонкой желтой кожей, вспыхнул неровный румянец. Домна отступила к шкафу, открыла его, спрятала свое лицо за открытую дверцу и стала украдкой выглядывать, что будет.
— Так я вас поздравляю — он жив, — спокойно сказал зам.
— Я сам… — запнулся старик.
— Что сам? — поймал заместитель.
— Видел. Видел, говорю, сам, как он упал; тут его и прикончили, на улице.
— А лицо его видели?
— Как же, на белом лбу пот. Один глаз синяком закрыт, закатился, другой, как у чучелы, остекленел. Сам оборванный и до того истолчен и измят, как мешок с костями. Лицо распухло, как бочка рассохлась. Эх, и били тогда коммунистов! Помню, кричат: «Обрывова поймали, Обрывова бьют!»
Из открытого рта старика пахнуло плесенью, слюна его упала на руку зама. Он вздрогнул. Взглянул почему-то на Домну, которая не то плакала, не то недобром хихикала и прятала широкое лицо свое за открытой дверцей шкафа.
У старика дрожали дряхлые колени, лицо отливало всеми цветами радуги, а суковатая палка его гуляла у самого носа зама. Зам стоял столбом: инстинкт подсказал ему, что — миллиметр назад — и старик обрушится на него, на его зеленые глаза… Стоять молча — значит показать свою нерешительность, поэтому он сказал старику очень раздельно, оттого что старался казаться спокойным:
— Хотите, я вам покажу товарища Обрывова живого?
Старик сам попятился. Вопросительно взглянул на затылок Домны в пестром платке и задом уперся в стену.
— Товарищ, говорите, жив?
Зам вдруг понял необычное волнение старика…
Тихо открылась дверь, и, мягко ступая, подошла к заместителю Кира.
— А, здравствуйте! Вы меня ждете! Простите, я задержалась.
Говорила так, будто знала, что зам должен ее ждать.
— Пройдемте ко мне, — Кира сделала широкий добрый жест, и глаза ее посмотрели радостно.
— Вот и она знает, что Обрывов убит, она сама мне это говорила, — старик указал на Киру.
Та улыбнулась, сняла шляпу, обнажила свой высокий лоб в раме черных волос.
— О, нет, он жив. Тогда я вам говорила, чтоб спасти его, а то вы его бы первый предали. И убили бы.
Старик выронил суковатую палку и обеими ладонями рук уперся о стол. Стол поехал в сторону. Упали и разбились два стакана.
Кира испуганно подбежала к старику. Тот закусил нижнюю губу и опустил веки. Домна вынырнула лицом из-за дверцы шкафа. Лицо ее было красное.
И вдруг у Киры глаза сделались ужасные и большие.
Заму отчего-то показалось, что он всю жизнь ожидал увидеть такие глаза и всю жизнь этого боялся. А вот увидел и не испугался. Кира стояла посреди маленькой комнатки. Ладонями сжимала виски. Но надо было в эту минуту найти что-нибудь смешное, иначе его глаза полезут из орбит, и он всплеснет руками от ужаса, и, в отличие от других, ужас его будет от неизвестных причин. Просто оттого, что окружающие пришли в ужас. Домна попробовала первая разорвать веревку, которая петлями перекидывалась от одного к другому.
— Старик пьян — с утра сегодня пьян. Иди, старый, будет злобой потеть!
А Кира:
— Нет, стойте, скажите, вы, может, сами вместе с другими кулаками звали его в смерть?
Старик помолчал и вдруг:
— Ваш товарищ Обрывов убит, — старик лихорадочно расстегнул жилет, забился дрожащей рукой глубоко в карман и вынул оттуда пук белых волос, — вот его кудри, кудри того, кто жив был смертью и погиб на моих глазах, как злодей.
Старик подбросил белые завитки убитого, как стружки замученного пилами и рубанками дерева. Кира подхватила их, прижала к груди и какой-то очень определенной походкой ушла в свою комнату. Зам — за ней. Он видел, как Кира села в маленькое креслице (на спинке была приделана бумажная роза), прижала кудри к губам, оторвала от губ и опять очень определенно и как будто никого в комнате не было подошла к столу, открыла шкатулку и положила туда кудри. Положила, руками оторвалась от шкатулки и осталась неподвижной, слепой ко всему окружающему.
— Слушайте, Кира, какая чушь! — храбро подойдя к ней и внося в свой голос нотку бодрости, сказал зам. — Вы верите этому старику. Я вам говорю и повторяю: — Обрывов, если уж так вы сильно его чувствуете, — действительно жив, и только…
— Да, да, да, — покорно, густо, словно во рту у нее была кровь, отвечала Кира, — вот именно — Обрывов жив. Он-то жив, а тот, другой, у которого желтые кудри, теперь я знаю, где он, я знаю, как он пропал, я теперь знаю, что именно тогда, тогда превратили его в труп. И у трупа выхватили волосы на память о зверстве. Все равно не видать, не видать мне его теперь. — Кира все время стояла, не оборачиваясь лицом к заму.