Случилось мне провести много времени в Париже с королем[794], и среди прочего он говорил со мною о сокровищах королей и сказал: «Богатства королей неодинаковы и многоразличны. В драгоценных камнях, львах, пардах и слонах — богатство индийских владык; золотом и шелковыми платьями похваляются византийский император и сицилийский король; но у них нет людей, умеющих вести что-нибудь, кроме разговоров; в делах военных они никчемны. Римский император, которого называют императором Германии, располагает людьми, годными для войны, и боевыми конями, но не золотом, не шелком и не другими богатствами, ибо Карл Великий, отвоевав эту землю у сарацин, все, кроме укреплений и замков, отдал архиепископам и епископам, коих водворил в обращенных городах. А господин твой, король Англии, у которого ни в чем нет недостатка, располагает людьми, конями, золотом и шелком, самоцветами, плодами, дичью и всем прочим. Мы же во Франции не имеем ничего, кроме хлеба, вина и веселья». Это слово я себе заметил, ибо оно остроумное и правдивое.
Примерно в ту же пору, когда я по приказанию господина короля Англии спешил на собор в Риме, созванный при папе Александре Третьем[795], принял меня радушно граф Шампанский, Генрих, сын Тибо[796], самый щедрый из людей, так что многим он казался расточительным, ибо всякому просящему давал[797]. За беседою он хвалил Рено де Музона[798], своего племянника, во всем, за исключением чрезмерной щедрости. Я же, зная, что сам граф столь щедр, что кажется расточителем, с улыбкой спросил, известны ли ему самому границы щедрости. Тот отвечал: «Где уже не остается, что дать, там и граница; ибо постыдными средствами разживаться, чтоб было что даровать, — это не щедрость». Мне это показалось остроумным; ведь если ты дурно добываешь, чтобы раздавать, то становишься алчным ради щедрости.
У помянутого Людовика и у отца его была великая мудрость в поступках и простота в речах. Он был столь набожен, что всякий раз, как поднималось дело, касающееся его и Церкви, он, словно один из каноников, руководствовался решением капитула и возражал против всякой обиды[799].
Было у него в обычае: чувствуя, что его дрема долит, он устраивался отдохнуть прямо там же, где был, или поблизости. Когда он спал в лесной тени, имея при себе всего двух ратников (ибо остальные были на охоте), его нашел граф Тибо[800], на чьей сестре он был женат, и упрекнул, что он спит в одиночестве, — это-де не подобает королю. Тот отвечал: «Я спокойно сплю в одиночестве, ибо у меня нет зложелателей». Вот простодушный ответ, вот речь чистой совести. Какой другой король может таким похвалиться?
Такую ласковую приязнь он оказывал клирикам, что они стекались к нему в Париж со всех концов христианского мира и, под сенью крыл его[801] питаемые и защищаемые, пребывают в тех школах до сего дня. И вот когда я с прочими был там в школах, самый богатый из евреев Франции напал на шествие клириков в молебственные дни, выволок одного клирика и бросил в выгребную яму в своем доме, ибо тот ушиб его сына камнем. Когда это дошло до христианского короля, он велел бросить еврея в костер. Ничем ему не помогли ни мольбы всей Франции, ни все богатства еврейского народа. Король отвечал плачущим и просящим: «Я хочу научить евреев держать псов подальше от христианских шествий».
Возможно, эти вещи вздорные и в больших книгах неуместные, но моим листкам вполне приличные и, кажется мне, даже слишком высокие для моего пера. Когда я был в Париже, меж клириками и мирянами при дворе этого короля поднялась свара и разразился мятеж. Миряне взяли верх и, крепко попотчевав многих клириков кулаком и дубиной, страшась королевского правосудия, бежали в укромные места. Однако король услышал вопль несчастных[802], пришел, и нашел самого жалкого паренька в черной рясе, с головой разбитой и кровоточащей, и спросил: «Кто тебя?» Мальчик указал ему на начальника королевиных спальников (король недавно взял за себя дочь испанского короля[803]): из-за спеси и высокого мнения о своем сане тот не удостоил бежать, ни, будучи приведен к ответу, — отрицать свой поступок; он отвечал только, что мальчик его поносил. По приказу короля взяли его под стражу, связали и повели к месту казни. Услышав об этом, потрясенная королева спешит, прибегает, с растрепанными волосами падает к ногам короля, а с ней все придворное многолюдство, и с громкими воплями домогаются ему прощения; она ссылается на благородство этого человека, его мудрость, на то, что ее отец предал ее в его руки и поручил его заботам; и вот чудо — сострадание вызвало у короля слезы. И все же справедливость понуждала его совершить кару, и он велел отсечь правую руку, которою тот расшиб мальчику голову.
Тот же король повелел обиходить Фонтенбло и обвести стенами широкое пространство, холмы и долины, ключи и леса, чтобы он мог останавливаться там себе на удовольствие, и когда дома были уже выстроены, садки и стены, рвы и водопроводы сделаны, селянин, живший неподалеку, пожаловался, что часть его поля заняли королевскими стенами и домами. Когда это дошло до короля, он велел дома снести и стены срыть, оказав такое внимание малой жалобе, что многие обвиняли его в неразумии, вместо того чтоб воздавать заслуженные хвалы его милосердию. Он не удовлетворился, пока селянин не попросил много более выгодного для себя обмена и получил даже лучше прошеного.
Отец его, Людовик Толстый, подчинив Францию мечом и начав владеть ею свободно и неколебимо, сделал королем своего первородного сына Филиппа[804]. После помазания и клятвы верности, принесенной всей Францией, тот отступил от отцовских нравов и уклонился от отеческих установлений, сделавшись всем тягостен высоким надменьем и самовластной заносчивостью. Случилось по воле Господней, что однажды, когда он в сопровождении многих всадников пустил коня вскачь в той части Парижа, что зовется Греве, черная свинья, выскочив из навозной кучи на берегу Сены, кинулась под ноги скачущему коню. Споткнулся и рухнул конь, и всадник, сломав себе шею, скончался, а свинья внезапно погрузилась в Сену: никто из людей не видел ее до этого, и после она никому не показывалась. Тогда отец его Людовик Толстый — а скорее Господь, исторгнувший Францию из львиного зева[805], — поставил на его место Людовика, кроткого и благочестного, как Давида на место Саула.
Этот король Толстый, будучи побежден, как выше сказано[806], Генрихом и придя в Понтуаз, явился всем сотрапезникам за столом весьма радостный, не с печатью или печалью побежденного, но с ликованием победителя. Когда сотрапезники дивились и спрашивали о причинах столь великой радости при таком поводе для скорби, он отвечал: «Во всех областях Франции со мной часто приключались вещи вроде нынешних, и от частоты злоключений я очерствел и мало их боюсь; но вот Генрих, король англов, что ныне нас одолел, живущий в непрестанных успехах и никогда не претерпевавший никакого несчастья: приключись с ним то же, что с нами, он опечалился бы нестерпимо и безмерно и от чрезмерной печали мог бы обезуметь или умереть — добрый король, всему христианству нужный. Посему я почитаю его победу моим успехом, затем что иначе мы бы его лишились». Это был ответ, заслуживающий подражания и чуждый зависти.
Тот же король, в ту пору, как его князья еще боролись с ним, а Тибо, граф Шампанский[807], был князем князей, ему враждебным, побеждал графа во многих сшибках и день изо дня делался ему ненавистнее. Графу же благоволил римский император и склонял его к войне, а с ним и князья его державы. Когда стало очевидно, что Людовик сильнее в войне, пришли к нему послы от императора римлян, говоря: «Передает тебе император римлян и предписывает: буде хочешь ты наслаждаться покоем твоего королевства и собственным благоденствием, должно тебе в течение этого месяца заключить мир и союз с графом Тибо по его желанию и к его чести; буде же нет, он, император, еще до истечения месяца обложит Париж осадою, и тебя в нем, коли выкажешь ты такую опрометчивую дерзость, что станешь его дожидаться». Отвечал им король: «Tpwrut Aleman!»[808] Этот ответ кажется всем немцам весьма оскорбительным, и из-за такой насмешки часто бывает много ссор меж ними и чужеземцами. По-моему, это был ответ бесстрашного сердца и уравновешенного духа.