Этого мы не помянем, ибо это забавные уловки, и, по их выражению, «благонамеренные дела»; они делаются не ради вреда другому, а для пользы себе. А так как египтян следует обирать всеми способами, это все в известной мере простительно, поскольку не влечет за собой кровопролития и не так сильно ужасает; но в Вуластонском лесу они повесили египтянина и, подражая Моисею, скрыли его в песке[251]: несчастный прокрался к их яблоням, чтобы утолить голод, и получил из рук братии вечное от голода успокоение. Из их недавних дел нельзя скрыть следующее, чтобы было видно, как мало они ужасаются и отвращаются подобных дел, если думают, что это им будет на пользу.
Был сосед у братьев-евреев, рыцарь-египтянин; они обосновались на части его поля, но ни мольбой, ни мошной не могли его сдвинуть. Тогда они послали к рыцарю предателя под видом гостя Христа ради: впущенные им ночью, они ворвались закутанные в плащи, с мечами и дубинами, и убили египтянина с детьми и всеми домочадцами, кроме жены, которую вместе с грудным сыном он защищал, пока мог стоять, и дал им ускользнуть. Она бежала к своему дяде, на расстояние дневного пути, а тот, созвав соседей и родню, на третий день пришел на это место, где часто бывал с друзьями. Там, где были здания, ограды и большие деревья, он обнаружил гладкое и хорошо вспаханное поле и никакого признака людского жилья. Идя не за следами, ибо их не было[252], но за своими подозрениями, он силой вошел в ворота, которые не сами собой пред ними отворились[253], увидел деревья, выкорчеванные и распиленные на большие колоды, и, уверившись в своих предположениях, донес судьям. Жена египтянина указала поименно нескольких из евреев, и в частности, того мирянина, что открыл им двери. Задержанный судьями, он не вытерпел испытания водой и признался во всем вышеупомянутом, прямо назвав имена евреев, кои это совершили, и прибавив, что взамен они отпустили ему все былые грехи, и этот нынешний, и все будущие, а сверх того твердо заверили, что ни вода, ни огонь, ни оружие его не погубят. Несчастный был повешен, поплатившись за все, а монахов решением господина короля Генриха велено было не трогать из почтения ко Христу. Сделали это евреи из Байленда.
Евреи из Понтиньи[254] делали из больших свиней много бекона, иначе называемого солониной, и продавали его, оставляя у себя на хранение, покуда покупатели не приведут подводы, чтобы его увезти. Вернувшись с подводами, они находили ту же солонину в тех же грудах, в точном количестве, но, оставив ее весьма жирной, дивились, что она теперь сухая, кожа да кости. Приходят они к графу Неверскому, держащему меч в тех краях; он отправляется туда и по дороге узнает от одного пастуха, что евреи выжали бекон в давильне, пока из солонины вся влага не вышла, и запечатали в новых бочках, где никогда никакого вина не помещали[255]. Истина эта была раскрыта перед аббатом и братией обители; устыдился граф, и его люди были поражены.
Квинтилиан, я прошу, хоть какое найди извиненье. —
Я затрудняюсь. Пусть сами рекут
[256].
Господин аббат молвит: «До нас, внутренних, это не имеет касательства; все это учинено без нашего ведома; внешние простецы погрешили по неведению и будут за это высечены». Вот подобающее извинение! Мне кажется, не по неведению это сделано, но по большому ведению зла, а простец, здесь проклинаемый, слишком склонен к злым делам. Однако таким извинением монастырские монахи ограждают себя от тех мошенничеств, что творятся снаружи, и возлагают вину на братьев, кои без них ничего творить не могут[257]. Пусть же аббаты остерегутся участи Илия[258] — они, которые не порицают, не исправляют своих сынов, но безмолвно соглашаются и, похоже, ободряют их своим согласием. Подобное во всех разбойничьих станах бывает: одни сидят дома, другие отправляются за добычей, но не лжет Давид, справедливо судя, что равные доли — исходящему на брань и остающемуся при пожитках[259]. И неужели можно затворникам вечно быть с затворенными очами? И если заслышат блеяние козленка, разве не следует им сказать с Товией: «Посмотри, не краденый ли»[260]? Они уж точно не родились в монастыре: пускай припомнят, что видели снаружи.
Разве не выглядит сама церковь добычею их монастыря? В затвор они вступили или в замок? Так как запрещает им правило владеть церквами, они приобретают у патронов право представления и, введя викария, не церквами владеют, а ежегодными платежами. Пусть сами взглянут: это ли не уклонение от закона? Но наши стражи нас им продали; потому я думаю, лучше молчать, чтобы они не усилили боль наших ран, прилагая беззаконие к беззаконию[261].
Учуяли уже евреи эту книжицу и называют меня гонителем благочестия[262]; но я порицаю пороки, а не нравы, ложных учителей, а не хорошо учрежденный порядок. Истязающих плоть, чтобы обуздать похоть, питающих нищего, чтобы умилостивился к ним Бог, встающих в полночь исповедаться[263] — их я не осуждаю; но те, кто со всяким усердием отыскивает всякий путь наживы и пускается по нему, кто отворяет всякие врата алчности и входит ими, кто не придумает никакого свирепства ради выгоды, не испробовав его, — вот что мне пристало ненавидеть, и это знание заставляет меня сетовать. Соучастниками таких дел я гнушаюсь и обличаю их, чтобы они в подобное не мешались. Вижу, я уже сделался для них посмеянием и притчей; меня сравнивают с поэтом Клувиеном, человеком мела и угля[264], писателем безвкусным и глупым. В самом деле, я таков; но когда моя песнь о злодействе, хоть и достойная мела и угля, — допустим, я глупец: не выдумываю, не льщу; я безвкусен: ибо соль среди смрада не помогает; признаюсь, я нелепый и пресный поэт, но не лжец: ведь не тот лжет, кто повторяет, а тот, кто выдумывает. Я же о них, то есть о евреях, рассказываю, что мне известно, и что Церковь оплакивает, и что часто слышу, и что сам испытал; и если они не раскаются, то, что ныне прячется в ухе, будет проповедано на кровлях[265]. О, если бы обратил на них Господь противника крепкого и превратил сосуды поношения[266] в обиталища милосердия, чтобы они увидели себя ясно и почли себя тем меньшими пред Праведным и Великим, чем больше смеялись над сокрушенными и смиренными!
XXVI. РЕКАПИТУЛЯЦИЯ О ГРАНМОНТАНЦАХ[267]
Эти виды набожности изобретены недавними временами. Есть еще и другая школа[268], упомянутая выше, — гранмонтанская, взявшая начало от некоего Стефана, что вывел свои правила из Евангелия, изгоняя всякую алчность. У них один приор, пресвитер, который всегда дома и ни под каким видом не выходит за ограду, кто бы его ни вызывал; во всех обителях он предмет страха для подчиненных, по своему усмотрению управляет вещами, которых не видел и не увидит. Клирики всегда взаперти, дабы вкушать отраду с Марией, ибо выходить им не позволено. Братья-миряне заботятся о гостях; принимают приношения, но не требуют, и расходуют их с благодарностью, отправляют службы и занимаются делами обители; хотя по всему они выглядят господами, но они распорядители и слуги тех, кто внутри, ибо управляют для них всем, чтобы нужда в какой-то особой благосклонности не могла влиять на затворников. Вне первой ограды они не работают, не выбирают себе места для жительства и не водворяются ни в каком приходе без полного позволения от архиепископа, епископа или архидиакона, а первым делом утверждают договор с приходским священником о ежегодной уплате, которая ему следует вместо десятин и доходов. Животных они не держат, за исключением пчел; их Стефан разрешил, поскольку они не лишают соседей корма и их плод собирают один раз и на общее благо. Жажда единоличного обладания ничего не находит для себя в пчелах, и они не обладают красотой, способной прельщать владельца. Когда наставник призывает их на работу, они выходят по двое или больше, и никто у них не идет в одиночестве, ибо «горе одному! если упадет, не будет поднимающего»[269]. Всякому просящему они открывают руку[270]. Когда пищи не остается, один день голодают и говорят об этом Тому, Кому принадлежит мир. Если же Он не внемлет, выходят поутру двое и возвещают епископу, что братия голодна. Если же и тот не услышит, постятся, пока Господь не посетит их в чьем-нибудь лице. Свой внутренний обиход они держат в тайне; кроме епископа и высших владык, никого не допускают; но те ничего унизительного о них не сообщают. Наш господин, король Генрих Второй, кому они открывают все без прикрас, по своему милосердию так безмерно щедр к ним, что они никогда не испытывают нужды. Однако и на них указывает своим пальцем алчность и не удерживается их тронуть[271]. Ибо в последнее время они позаботились завести в каждом соседнем городе горожан, которые бы обеспечивали их платьем и едой за счет полученных ими даров, и они добились у владык полной свободы от налогов; из-за этого, говорят, многие знатные люди отдают им все свое имение и бывают приняты в их орден. Я полагаю, надо бояться, не вышло бы чего из этого; ведь уже входят в советы они и дела государей трактуют[272].