Если новая критика и впрямь существует, то реальность этого существования – не в единстве ее методов… но в самом одиночестве критического акта, который – отметая алиби, предоставляемые наукой или социальными институтами, – утверждает себя именно как акт письма во всей его полноте. Если старый истрепанный миф противопоставлял писателя критику «как величавого творца его смиренному служителю, каждый из которых необходим на своем месте» и т. п., то ныне они воссоединяются, разделяя общую нелегкую судьбу перед лицом общего для них объекта – языка[705].
Уже в сборнике «О Расине» проявилось желание соединить личное письмо с критическим, выражение замысла – с выражением субъективности. Как пишет Клод Кост, прочитывающий заглавие книги «О Расине» как «О Барте», «выделяя и сцепляя друг с другом фрагменты мысли, Барт предлагает личное размышление о понятии субъекта, раскрывающее в нем субъективность, которую текст „О Расине“ воплощает в своей несводимой (неподатливой) единичности»[706]. По всей видимости, сам Барт задумал эту книгу именно так, что подтверждается его личными заметками, показывающими, что присутствие темы Любви-Отчуждения связано с его собственным опытом.
«О Расине»: книга об Отношениях с властью (а не о любовных отношениях, описываемых как подчиненные); на самом деле вся часть о Любви-Отчуждении исходит от меня (меня и О[707]); это происхождение (биографическое) столкнулось с Любовью-Страстью не в Расине, а в расиновской Доксе. Более того, эта Любовь-Страсть появилась у меня из моего культурного знания о Расине (а не из чтения и перечитывания Расина, мало читаемого). Я был влюблен именно так, потому что мне был знаком образ этой любви по образу Расина (а не по Расину)[708].
Литература уже не только программа, она – объяснение самой жизни.
После выхода «Критики и истины» Барт получает ряд заверений в дружбе и поддержке, которые помогают немного залечить рану, нанесенную полемикой, и справиться с чувством уязвимости. Бютор пишет ему 17 марта 1966 года: «Когда отвечаешь на нападки, очень трудно не опуститься до уровня своего оппонента; вам превосходно удалось сделать из Пикара лишь повод, показать, что он один микроб из многих, которыми кишит капля парижского бульона. […] Пусть теперь люди пожалеют, что не встали на вашу защиту. Они увидят, какая это была красивая партия, сколько в ней было благородства и ума! Тем хуже для них». В тот же день Луи-Рене Де Форе поздравляет Барта с тем, что он проявил мужественное стремление к истине, противопоставив самой что ни на есть легкомысленной полемике высочайшую серьезность. Жак Лакан пишет ему 12 апреля, «что нужно было ответить и ответить именно так». 19 апреля Леклезио хвалит книгу за тонкость и нюансировку и добавляет, что «сегодня невозможно игнорировать глубину литературы, больше невозможно пребывать в изнеженном и легко удовлетворимом комфорте, когда есть Рембо, Малларме и Лотреамон». 6 мая Жиль Делёз приветствует книгу как образец строгости. 16 мая Старобинский адресует Барту длинное письмо, в котором сообщает, что полностью разделяет его отказ от «критики-кляпа», но выражает обеспокоенность рассуждениями о «пустоте субъекта» во второй части. Субъект, который всегда оказывается в речи вне себя самого, по его ощущению, и есть нейтральное – не объективное, не субъективное, – что сближает Барта с Бланшо[709]. Успокоенный всеми этими свидетельствами солидарности, испытывая облегчение от того, что сумел должным образом ответить, Барт наконец может оставить этот эпизод позади, хотя он и обострил в нем ощущение самозванства.
1966 год
1966 год, когда Барт пишет и публикует «Критику и истину», становится для него решающим. Это, конечно, сильный жест самоутверждения, показывающий, что, занимаясь социологией объектов, Барт не покинул сферу литературы. Курс о риторике, который он читает с начала 1964/65 учебного года, продолжается и дает ему возможность разрабатывать систему языка как «техне». Он видит в риторике «огромные многовековые усилия по борьбе с афазией, основанные на идее, что язык не является „природным“, легким»[710]. Горизонт курса, как он уточняет с самого первого занятия, – антропология одновременно и слова, и «того, кто хочет говорить, собирается писать». В течение первого года изучается дискурс риторов от Горгия до классической риторики с привлечением Платона, Аристотеля, софистики и средневекового тривиума. Готовясь к курсу, он читает аббата Баттё и «Трактат о тропах» Дюмарсе, опирается на «Риторику, или Искусство говорить» Бернара Лами (1675), которую уже цитировал в сборнике «О Расине». Вдохновляется чтением книги Курциуса «Европейская литература и латинское Средневековье», которую перевели на французский в 1956 году. Референции, которые Барт представляет в начале длинной статьи «Античная риторика» в Communications в 1970 году (целиком написанной на основе его курса), носят главным образом классический характер: помимо Курциуса и фундаментальных работ Чарльза Болдуина «Античная риторика и поэтика» и «Средневековая риторика и поэтика», опубликованных в 1959 году, которые он читает по-английски, там можно найти «Формирование классической доктрины во Франции» Рене Брэ, «Историю французского языка» Фердинанда Брюно, «Словарь поэтики и риторики» Анри Морье[711]. В этот год он также обсуждает риторику с Марком Фумароли, с которым его познакомил Робер Мози: будучи еще пансионером Фонда Тьера, тот начал писать диссертацию о риторике у Корнеля. Ирония заключается в том, что, когда Марк Фумароли займет место преподавателя в Сорбонне в 1976 году, он сменит на этом посту Раймона Пикара.
Барта завораживает не столько история или риторика того или иного автора, сколько проблемы классификации – настолько от этого зависит его собственная интеллектуальная и личная организация. Он также пытается проверить гипотезу о том, что с точки зрения структуры возможно существование одной-единственной формы риторики, общей, например, для литературы и для изображений. В 1965–1966 годах его интересует исчезновение системы Ренессанса в XIX веке и вопрос о том, что пришло ей на смену. «Как столетие спустя современность осознает знаки литературы? На каком уровне литературного опыта отныне располагаются эти знаки?» Он занимается корпусом современной литературы от Флобера до Бютора. Осенью Соллерс делает доклад о Малларме: «Создать тотальный, новый, странный мир в языке», вариант которого он опубликует в книге «Письмо и опыт пределов». Освальд Дюкро рассказывает о Ельмслеве, Марта Робер – о Кафке, Жан Дюбуа – о дистрибутивной грамматике, а Николя Рюве – о Хомском. Наряду с выступлениями студентов участники семинара также слушают Женетта, Тодорова и Андре Глюксмана.
В феврале 1966 года на занятиях у Барта впервые присутствует Юлия Кристева. Она рассказывает: «Через несколько дней после моего приезда во Францию в декабре 1965 года (генерал де Голль предоставлял стипендии молодежи, говорившей по-французски, и, хотя болгары обычно отдавали их старикам, не владевшим языком, мне все же удалось получить такую стипендию) я встретилась с Тодоровым, пославшим меня к Люсьену Гольдману, но не к Барту. Я пошла к Гольдману в Коллеж де Франс, он говорил о Лукаче, но кроме этого сходила послушать Барта. На первом занятии, которое я посетила, была Марта Робер, рассказывавшая о Кафке»[712]. В «Воспоминаниях» (опубликованных в первом номере L’Infini) и в романе «Самураи» Кристева говорит о чувстве переполненности, которое она испытала в Париже, посещая курс Гольдмана. Под его влиянием она решает отказаться от диссертации о «новом романе», за развитием которого следила из Болгарии, и писать диссертацию о происхождении романной формы на примере текста XV века «Маленький Жан из Сентре» Антуана де ла Саля, на который ей указал Арагон. На основе этой работы она разработает различие между фенотекстом (текстом, как он сам себя предлагает читателю) и генотекстом (совокупностью элементов, принимаемых во внимание в письме и при порождении текста). В редакцию Tel Quel Кристеву привел Жерар Женетт, с которым она познакомилась на семинаре у Барта. В редакции и произошла ее встреча с Филиппом Соллерсом, интенсивная и магнетическая. Эта история любви, продолжающаяся и по сей день, будет играть важную роль в дружеской и интеллектуальной жизни Ролана Барта.