Тем утром Барт собирался на званый обед. Как всегда, с утра он работал за письменным столом, в этот раз – над лекцией: он должен прочитать ее на коллоквиуме в Милане на следующей неделе. Лекция о Стендале и Италии, он назвал ее «Нам никогда не удается говорить о том, что мы любим». Его размышления близки к тем, что он высказывал на лекциях по «подготовке романа», которые только что закончил читать в Коллеж де Франс: они касаются стендалевского перехода от дневника к роману. Несмотря на то что последний не смог передать свою страсть к Италии в дневнике, ему удалось этого добиться в «Пармской обители». «То, что произошло в промежутке между дневником и „Пармской обителью“, – это письмо. Что такое письмо? Сила, очевидно, плод долгой инициации, преодолевший бесплодную неподвижность любовного воображаемого и придавший его приключению символическую обобщенность»[3]. Барт напечатал первую страницу и начало второй. Потом он стал собираться, до конца не понимая, зачем согласился пойти на этот обед. Интерес к знакам и поведению людей однажды уже привел его на подобный обед с Валери Жискар д’Эстеном в декабре 1976 года у Эдгара и Люси Фор, за что его критиковали некоторые друзья, усмотрев в этом лояльность к правым. В этот раз его участие более естественно с точки зрения и его собственных симпатий, и симпатий его окружения. Но Филиппу Реберолю, который тогда был послом в Тунисе, он признался, что у него складывается впечатление, будто он вопреки своей воле оказался втянут в избирательную кампанию Миттерана. Кто сидит с ним за одним столом? Филипп Серр, бывший депутат от Народного фронта, отсутствовал, но квартиру свою предоставил именно он, так как дом Миттерана на Рю-де-Бьевр слишком мал для таких мероприятий – и в любом случае тот дом уже принадлежит Даниэль Миттеран, а не будущему президенту. На обеде присутствовали композитор Пьер Анри, актриса Даниэль Делорм, руководитель Парижской оперы Рольф Либерман, историки Жак Берк и Элен Пармелен, Жак Ланг и Франсуа Миттеран. Возможно, были и другие гости, но их имен никто не запомнил. Как и следовало ожидать, Миттеран – большой поклонник «Мифологий» и, скорее всего, едва ли прочел что-то еще из написанного интеллектуалом, оказавшимся в тот день за его столом. Обед, приправленный тонкими остротами об истории Франции и шутками, вызывавшими взрывы искреннего смеха, прошел очень весело. Барт не промолвил почти ни слова. Около трех часов гости начали расходиться. Барт решил пройтись пешком до Коллеж де Франс. Время есть: с Реберолем, приехавшим накануне из Туниса, они договорились встретиться вечером. Несчастный случай произошел в конце этой прогулки.
Барт очнулся в больнице Питье-Сальпетриер. Брат и друзья были рядом. Первое сообщение агентства France Presse вышло в 20:58: «Шестидесятичетырехлетний преподаватель, эссеист и критик Ролан Барт в понедельник вечером стал жертвой дорожно-транспортного происшествия в V округе Парижа, на улице Эколь. Ролан Барт доставлен в больницу Питье-Сальпетриер, как мы только что узнали у руководства учреждения, не предоставлявшего до 20:30 никакой информации о состоянии здоровья писателя». На следующий день в 12:37 новости были гораздо более ободряющими: «Ролан Барт по-прежнему в Сальпетриер, где, как нам сообщили, он находится под наблюдением врачей, и его состояние остается стабильным. Издатель Барта утверждает, что состояние здоровья писателя не вызывает беспокойства». Действительно ли Франсуа Валь приукрасил ситуацию, как тогда предположил Ромарик Сюльже-Бюэль и до сих пор утверждает Филипп Соллерс?[4] Постепенное и в то же время неожиданное ухудшение состояния больного? По рассказам, свою роль сыграли два обстоятельства. Сначала врачи не особенно беспокоились, но они, возможно, недооценили серьезность легочного заболевания пациента. Из-за дыхательной недостаточности потребовалась интубация. Потом ему сделали трахеотомию, что только усугубило ситуацию. Соллерс рисует более драматичную версию аварии в «Женщинах», где Барт под именем Верта появляется сразу после инцидента, в состоянии крайнего шока, в окружении реанимационного оборудования: «Спутанные провода… Трубки… Кнопки… Мигание индикаторов: красный, желтый…»[5] Для многих присутствующих ужас перед жестокостью события соседствует с чувством его неотвратимости. Как будто он после смерти матери тихо погружался все глубже и глубже.
Я видел Верта на исходе его жизни, как раз незадолго до аварии… Его мать умерла два года назад, его большая любовь… Единственная любовь… Он соскальзывал все больше и больше в сложные отношения с мальчиками; это было его падение, оно вдруг ускорилось… Он больше ни о чем другом не думал, хотя все время мечтал о разрыве, аскезе, новой жизни, книгах, которые напишет, мечтал начать все заново…[6]
Казалось, он больше не может, не в состоянии реагировать на всех, кто его дергает. Даже друзья и знакомые, которым хватает такта не упоминать о его зависимости от мальчиков, подчеркивают, как давило на него бремя просьб, писем, телефонных звонков… «Он не умел говорить „нет“. Чем больше ему что-то досаждало, тем больше он чувствовал себя обязанным это сделать», – констатировал Мишель Сальзедо. Некоторые задним числом выдвигали гипотезу о том, что после траура по матери он медленно умирал: гипотеза либо чрезмерно психологичная, либо представляющая собой удобную сказку, позволяющую превратить жизнь в ладно скроенный рассказ. Велика вероятность, что горе отчасти послужило причиной его усталости, носившей все признаки депрессии. Но Барт, конечно, не верит в то, что он снова встретит свою мать на небе. В тот момент он вовсе не собирается умирать намеренно, даже если в пронзительном взгляде, который он бросает своему другу Эрику Марти, проскальзывает отчаяние, «будто он пленник смерти»[7]. Если кто-то не демонстрирует всех внешних признаков ожесточенной борьбы с болезнью и смертью, это не значит, что он отдался обещанному ими покою. Как сказал Мишель Фуко о смерти Барта Матье Линдону, трудно представить себе усилия, необходимые для выживания в больнице: «Позволить себе умереть – нейтральное состояние при госпитализации». Чтобы выжить, надо бороться. «Он добавил в поддержку своего объяснения: все думали, что Барту уготован иной удел – долгая и счастливая старость, как у китайского мудреца». У Юлии Кристевой, однако, сложилось впечатление, что он сознательно решил сдаться, о чем она написала в «Самураях», где изобразила себя под именем Ольга, а Ролана Барта назвала Арманом Бреалем. Кристева и сейчас так думает. Тот, кто был к ней так привязан, кто так ею восхищался, кто был председателем комиссии на защите ее диссертации, кого она сопровождала в поездке в Китай в 1974 году, больше не может с ней говорить. Она вспоминает его голос. Взгляд его выражал отречение, а жесты были жестами прощания.
Нет ничего убедительнее, чем нежелание жить, когда оно выражается без истерик: никакого требования любви, только зрелый отказ, даже не философский, а просто животный и окончательный отказ от существования. Чувствуешь себя идиотом из-за того, что цепляешься за суету под названием «жизнь», которую умирающий оставляет с таким безразличием. Ольга слишком сильно любила Армана, она не понимала, что заставляло его уйти с такой мягкой, но неоспоримой решимостью, но он торжествовал в своей бесстрастности, в своем упорствующем непротивлении. И все же она сказала ему, что очень его любит, что обязана ему своей первой работой в Париже, что он научил ее читать, что они уедут вместе в Японию, или в Индию, или на берег Атлантического океана – ветер на островах так замечательно полезен для легких, и Арман останется в саду с геранью…[8]