Миф об Орфее, еще одна важная опора «Нулевой степени письма», мельком появляется в «Удовольствии от классиков» («возродить миф об Орфее и соединить молчаливые вещи и людей») и в письме Роберу Давиду. Другие силовые линии: Греция, в чувственном отношении описываемая в статье «В Греции», опубликованной в студенческом журнале санатория в июле 1944 года, а философски – в статье о Жиде, где обсуждается эллинизм и «дорическая сторона» автора «Коридона», и особенно Мишле, скрытая, но разрастающаяся отсылка, которая проходит через все эти годы. В статьях, в которых упоминается огромное количество имен, Мишле представлен своими фразами, и можно увидеть, что в этот период Барт настолько живет им, что может приспособить для чего угодно. Изучение этих ранних текстов захватывает одновременно благодаря и отголоскам его собственной жизни (например, одни те же рассуждения о гордости можно прочесть в личной переписке и в статье о Жиде), и тому, как в них угадывается его будущее творчество.
26 января 1946 года Барт пишет из Лейзина Роберу Давиду: «Сегодня утром я получил от маман сообщение, что доктор Бриссо согласен, чтобы я вернулся. Вот это новость!» Накануне было землетрясение, которое его ошеломило. «У меня сердце оторвалось, впал в панику, когда подумал о маме и о тебе»[335]. Без лишних толкований сочетание этих двух событий вошло в легенду. Столь желанное возвращение представляет собой сильное потрясение. У Барта нет ни материальной опоры, ни институционального места, которое могло бы послужить ему убежищем. Он брошен «вниз», «в долину» (эти выражения из «Волшебной горы» он употребляет в письмах) почти на свой страх и риск. Пять лет изоляции сделали его чужим, молчаливым, почти нейтральным для внешнего мира. «Я вижу, как мир проходит мимо меня, такой богатый, а я ничего в нем не значу»[336]. Ненавидя Швейцарию с ее феодализмом, он, однако, не считал и Францию политически надежной страной. В тоне, в котором чувствуется влияние Мишле, он пишет Филиппу Реберолю: «Французские газеты, которые я читаю, пугают меня; они лишены критической дистанции, ничего не видят. Это ужасно. Франция потеряна? В таком случае нам нужно стать своего рода евреями, бродить повсюду, рассеяться по свету, сыпать соль; в день, когда Франция будет мертва, ей все еще останется мессианская роль; возможно, я ошибаюсь; возможно, драма как раз в том, что мир скукожится и не захочет никакого Мессии из прошлого»[337]. Конечно, семья его эмоционально поддержит, но после лет, проведенных в санатории, ему, быть может, хочется чего-то другого, а не просто жить в одной квартире с матерью и братом. Не следует преувеличивать значение того факта, что Барт всю жизнь прожил с матерью, хотя это и кажется важной биографической чертой. Он не только жил без нее всю войну, но и создавал в санатории связи, которые позволяли ему надеяться, что он сможет разделить жизнь с другими. В последние разы в Лейзине он страдает от того, что Робер Давид отдалился от него, ревнует его к женщинам, к которым Давид ходит (Розель Хатцфельд) или в которых влюблен (Франсуаза), ревнует к молодым людям, с которыми тот видится. «Ты говоришь, что тебе трудно быть со мной нежным, потому что у меня есть определенные мысли? Порой ты наталкиваешься на нежность, которую трудно вынести? Друг мой, я прекрасно понимаю, что ты имеешь в виду, но как ты жесток! Эти слова ранят меня, и я слишком подавлен, чтобы отвечать. […] Я люблю плохо, потому что люблю слишком сильно»[338]. Барту еще грустнее оттого, что он уже строил безумные планы о жизни вместе с Давидом по возвращении: «Я понимаю эту общую жизнь в самом полном, самом совершенном смысле, который мы ей здесь придавали, остающимся счастьем, без которого жизнь мне не нужна»[339]. В отчаянном письме, в котором он об этом просит, видно, что он понимает, что это невозможно. В качестве компенсации он требует, чтобы они хотя бы четыре дня провели вместе в одной квартире.
Любовные беды, беспокойство о будущем заставляют Барта откладывать возвращение. На деньги, одолженные у семей Сиг и Шессе, с которыми он едет проститься, он покупает костюмы и устраивает матери роскошный отдых в очень хорошем отеле Federale в Лугано. Он возвращается в Париж 28 февраля 1946 года, чтобы начать реабилитацию; она заканчивается только в конце лета отдыхом в Нефмутье-ан-Бри, где он снова счастлив в обществе Робера Давида. Там он продолжает читать Мишле и еще больше погружается в прежние условия внутренней жизни, отложив на несколько месяцев погружение в материальную жизнь.
В мае 1947 года, почти через год после выписки из Лейзина, Барт пишет «Набросок о санаторском обществе», который представляется его первой пробой пера в жанре социальной критики. Текст показывает, что годы в санатории, несмотря на отдельные радости, были трудными. Описание искусственно созданного в этом месте порядка безжалостно. Барт пишет о том, насколько там сильна иерархия, насколько все устроено для того, чтобы лишить больного осознания, даже ощущения, что он находится в изгнании. Замещающий мир санаторий открыт только для организации. Даже дружба там запрещена, «потому что санаторское общество шокирует то, что можно быть счастливыми вне его»[340]. Оно благоприятствует ассоциации, а не дружбе, сообществу вместо общества. «Патерналистское, феодальное или либеральное, буржуазное санаторское общество всеми правдами и неправдами стремится вернуться к безответственности детства». Но все это далеко от кокона реального детства, материнского и защищающего; санаторий иллюстрирует скорее то, что Барт позднее назовет «мифом детства», как отдельного, упорядоченного и вымышленного мира. Этот негативный опыт жизни в коллективе, несмотря на то, что в действительности у Барта в Сент-Илере и в Лейзине произошли важные встречи, несмотря на то, что он мог развивать там свои способности и даже быть счастливым, навсегда оставил на нем отпечаток. Он объясняет его неприязнь к политическим организациям и укрепляет его в решении вести автаркичную жизнь с матерью.
Глава 7
Выходы
Вдали от санатория
Вернувшись из череды санаториев и лечебниц, с осени 1946 года и до выхода первой книги в марте 1953 года, Барт завершает свою юность, пытаясь обеспечить себе будущее, не слишком далекое от того, на которое он надеялся подростком. В ноябре 1946 года ему тридцать один год. Он стремится наверстать упущенное время и одновременно найти свое место, в Париже или в мире. Ему нужно реализовать целый ряд стратегий – личных, социальных, философских, чтобы вписаться в интеллектуальный пейзаж своего поколения, утвердить свой голос, стать кем-то. Первая из этих стратегий, термин, который следует понимать настолько нейтрально, насколько это возможно, в том смысле, в каком его понимал Бурдьё, как совокупность практик или поз, нацеленных на легитимацию, – это марксизм. «В момент перемирия, – говорит Барт Жану Тибодо в интервью 1970 года, – я был сартрианцем и марксистом»[341]. Эту двойную веру, по меньшей мере вторую ее часть, он приобрел в санатории в ходе долгих дискуссий с такими же изолированными товарищами, как и он, но чей предыдущий опыт касался других необходимостей и других обязательств. Это особенно верно для Жоржа Фурнье (которого чаще звали по его кодовому имени в движении Сопротивления – Филипп). Туберкулез у него обнаружили не в юности; скорее всего, он заразился им в Бухенвальде. «Фурнье очень убедительно рассказывал мне о марксизме; раньше он работал в типографии, был троцкистским активистом, вернувшимся после депортации»[342]. Позднее Барт будет считать, что одной из причин его увлечения марксизмом были именно нравственная свобода, спокойствие, элегантная отстраненность Жоржа Фурнье.