Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Санаторий связан с университетом Гренобля, и преподаватели оттуда приходят читать лекции. В 1942 году назначили заведующего учебной частью. День регулируется неизменным расписанием, о чем свидетельствуют все воспоминания, посвященные этому месту: завтрак в восемь часов, умывание, лечебный отдых с девяти до одиннадцати, обед в полдень (в столовой – для тех, кто может передвигаться), тихий час с двух до четырех, прогулка или чтение, снова лечебный отдых в конце дня, ужин в семь, отбой в девять. По утрам доктор делает обход, раз в неделю его сопровождает главный врач. В периоды, когда Барту предписан постельный режим, в июне-июле 1942 года, а потом с августа по октябрь 1943 года, еду приносят в палату на подносах: у больных имелся раскладной столик, крепившийся к спинке кровати, за которым можно было также читать и писать. Что касается отправления естественных потребностей, то здесь больные полностью зависели от медсестер. Во время специального лечения в 1943 году Барт лежит по восемнадцать часов в сутки в наклонном положении, ноги приподняты по отношению к грудной клетке и голове, из-за чего даже читать сложно. В двух текстах осталось свидетельство об этом тяжелом методе лечения: в романе Бенуат Гру «Три четверти времени» в одной из частей представлен юный студент-медик, участник Сопротивления, проходящий лечение с сентября 1943 года в санатории на плато Ассы: ровно в то же время, что и Барт. Ему тоже накладывают пневмоторакс и прописывают лечение подвешиванием: «Это мешает мне писать, тем более что надо лежать на больном боку, у меня это правый. Даже читать трудно. Короче говоря, я обречен на полную неподвижность. И я поражен полным отсутствием у меня реакции»[274]. Воспоминания Жана Руссло относятся к тому же периоду, но на этот раз – к Сент-Илер-де-Туве. В них детально описаны распорядок дня, лечебные процедуры, материальная жизнь. Упоминается и чувство, что все приостановилось: «Кажется, что снег укрыл на целую вечность нас и все сущее. Мы врастаем корнями в тепле под этим бесконечным покровом, но где наши ветви, где листья? Где выступы, все еще удерживающие нас в мире людей? Нас нет ни здесь, ни там; нет ни сегодня, ни вчера; мы не сожалеем, не надеемся: мы просто есть… […] Птица сама не знает, летала ли когда-то, пела ли…»[275] Отсутствие времени и истории находит отголосок в природе. Вершины гор, ясный воздух, белизна горных пиков, зимняя белизна – все придает природе первозданный характер. Ничто, даже само существование, временное в этих местах – и просто временное, этих молодых мужчин и женщин, помещенных в отдельные здания («Савойя» для женщин, «Дельфин» для мужчин), не может изменить ход вещей, нарушить сложившийся порядок. В романе «Случайный человек» Серж Дубровский тоже вспоминает свое пребывание в Сент-Илер-де-Туве, но уже после войны: там «не можешь ухватить проходящее время, измерить его иначе, как еженедельным вдуванием воздуха, день за днем в неподвижности в палате на троих»[276]. Эта гора была «волшебной» только в том смысле, что ее координаты не связаны с пространством и временем остального мира, но она ничего не преображает и не заколдовывает, потому что просто откладывает жизнь на потом и позволяет миру и дальше существовать без них. Барту не нужно добровольно отходить в сторону, мечтать об автаркии или искать другие сцены. Он уже отстранен и выключен из жизни. Жизнь в тылу, распространенная метафора для обозначения тех, кто защищен от войны (хотя она объективно неправомерна, потому что, будучи больным, он не имеет другого выбора, кроме изоляции и лечения), может также передавать определенную субъективную склонность. Обстоятельства приняли решение за него. Лишенный прямой власти над происходящим, не имея возможности вступить, когда ему следовало это сделать, он теперь нуждается в других, чтобы найти свое место.

Глава 6

Побеги

В предыдущей главе дана хронология лечения в санатории с 1942 по 1946 год с рецидивами, переездами из одного места в другое, медленным прогрессом, так что в конечном счете Барт не знает, сможет ли он полностью вылечиться. Теперь необходимо обратиться к материи того периода, определяющего для его мысли и письма, для разработки методов, которые со временем станут его собственными. Обособленное время санатория придает специфическую плотность существованию: ничего особенного не происходит, но опыт изоляции и уединения развивает автаркические практики отношения к себе и книгам, которые заставляют постоянно обращать внимание на знаки. Санаторий был еще и местом альтернативной социальной жизни – ни семейной, ни коллективной: это опыт маленького сообщества, где все живут вместе в обществе, отрезанном от остального мира. В эти годы Барт также публикует свои первые тексты в журналах. То, что его официальное вступление на стезю письма происходит именно здесь, не лишено интереса: это накладывает на публикацию, равно как и на приведшие к ней размышления, отчетливый отпечаток обособленности; с самого начала задает форму атопии, отсутствия постоянного места, что определяет его творчество и его оригинальность.

Больное тело

До того как Барт попал в санаторий, его тело был длинным и худым. Он думал, оно будет таким всегда, постоянно и неизменно. «Я был сверххудой конституции всю мою юность, меня даже в армию не взяли, потому что у меня не было положенного веса. И я всегда до этого момента жил с идеей, что буду худым вечно»[277].

В Лейзине после второго пневмоторакса он признался, что его телосложение полностью изменилось. «Был худым, а стал (или думал, что стал) полным»[278]. Тревожная трансформация по ряду причин: меняется образ себя, приходится «заботиться» о себе. В течение всей жизни Барт следил за собой, регулярно взвешивался, придерживался диет. В ежедневниках каждый день, когда он ограничивал себя в еде, записано количество калорий, количество граммов, набранных или сброшенных. Диета – это измерительная система, подсчитывается все. Но диета – это еще и устав сродни религиозному:

Это религиозный феномен, «религиозный невроз». Сесть на диету – это почти как пройти обращение. С теми же проблемами рецидива, сопровождающегося возвращением. С определенными книгами, служащими своего рода евангелием, и т. д. Диета мобилизует острое чувство вины – она угрожает вам, она рядом в любое время дня[279].

Это означает, что тело становится объектом анализа, его можно читать как текст. С началом болезни тело превращается в набор знаков. Его проверяют, взвешивают, измеряют, просвечивают рентгеном, вскрывают, разделяют. В 1902 году специалист по туберкулезу доктор Беро указывает на одержимость подобными измерениями:

Есть что-то оригинальное и иногда забавное в этой педантичной, почти религиозной одержимости самонаблюдением. Больные сами рисуют графики своей температуры, ждут, когда придет время «их температуры», с нетерпением наблюдают, поднялась она или снизилась, стабильно состояние или есть прогресс… Наряду с температурой взвешивание – важный психологический фактор для пациента туберкулезного санатория. Для него весы как второй градусник, представляющий цель одной или двух недель усилий, и их приговора ждут с нетерпеливым волнением[280].

Подпись к иллюстрации температурного графика в книге «Ролан Барт о Ролане Барте», гласящая: «Туберкулез в стиле ретро», в скобках иронически предлагает такой способ понимания тела и разворачивания его как пергамента: «Каждый месяц к старому листу подклеивали новый; к концу их накопилось несколько метров: гротескный способ вписывать свое тело во время»[281]. Если температура как метроном, отмеряющий время, – мотив многих рассказов о санатории (пристальное наблюдение за ней связывается у Томаса Манна с хорошей интеграцией в жизнь санатория, где она становится главной метафорой времени[282], надо признать, что Барт с самого начала гораздо больше педалирует аналогию между текстом и телом. Запись цифр для него не только возможность зафиксировать растянутое, циклическое и монотонное время изолированной жизни; это еще и знак, способ предъявить, фрагментировать и продлить себя. Она выявляет тело-историю и тело-текст. В первом тексте о Мишле, опубликованном в 1951 году в журнале Esprit и основанном на внимательном чтении его работ в санатории, развивается мысль об истории, в которой присутствуют смена и растекание, поддерживаемая идеей истощения, обострившегося по случаю болезни. «Порча для него – до такой степени знак исторического, что его История сохранила инертность как место распада, а следовательно, значения»[283]. Собственная история для Барта выражается через недомогания. «Он всегда жаловался на головную боль, тошноту, насморк, ангину», – рассказывает один из его друзей[284]. Неподвижное тело – это, таким образом, тело, которое лучше дает себя прочитать: его не затрагивают внешние противоречивые потоки, оно становится чистым местом наблюдения за движением, ведущим от жизни к смерти. Это «достоверное тело», как текст для арабских эрудитов, если верить «Удовольствию от текста», в котором с удовольствием воспроизводится это «восхитительное выражение»: не тело анатомов, говорящее о науке, не эротическое тело, преследующее собственные идеи; но тело, прочитываемое в разных разрезах, обменивающееся качествами с текстом, который есть «анаграмма тела»[285]. Итак, внимание к знакам, проявлявшимся в различных лечебных учреждениях, где Барт провел почти пять лет юности и где он частично сформировался, имело два главных следствия в мысли о теле: в первую очередь, это больше не одно тело. Оно сегментировано на несколько разных тел, которые отчасти определяют аналогию между телом и текстом. «Таким образом, существует несколько тел»[286]. И «Которое тело? Ведь у нас их несколько»[287]. В книге «Ролан Барт о Ролане Барте» фрагмент «Косточка» рассказывает об этом рассеянии, о фрагментировании тела на несколько частей. Вспоминая об удалении небольшого куска ребра во время второго пневмоторакса в Лейзине в 1945 году, он размышляет о своем отношении к реликвии, одновременно отстраненном, ироничном – сказывается протестантское воспитание – и вызывающем смутное беспокойство. Бесполезно валявшаяся вместе с другими «ценными» вещами в ящике секретера, кость была однажды выброшена с балкона на улице Сервандони: само описание колеблется между романтичным образом развеянного праха и кости, брошенной собакам. Фрагмент тела – это одновременно объект благоговейной привязанности и излишек, отброс; или перебор, или недобор. Анекдот сообщает нам и о том (и это второе откровение мысли о теле), что тело – чистая внеположенность: знаки, видимые снаружи и со стороны, выходят за рамки больного нутра. Поразительно, например, что Барт не считает легкие важным органом. Обсуждая их роль в пении, он позднее назовет их «глупым органом (легкие кошек!)», которые «раздуваются», но «не эрегируют». Впрочем, он отвергает идею, что пение – это искусство дыхания[288]. Наконец, тело – это место фантазма, откуда происходит другая причина аналогии. Вот что понял Мишле, вознамерившись воскресить прошлые тела и сделать из Истории обширную антропологию. Находиться в этом месте, то есть в месте фантазма, означает одновременно отказываться занять место Отца, «мертвого по определению»[289], и входить в подвижное, изменяющееся, живое пространство. Стесненное тело, таким образом, – важный инструмент открытия тела. Сегментированное, разбросанное, рассеянное в пространстве, оно в то же время продолжается в историческом времени, становясь современником тела Ганса Касторпа, когда тот приезжает в санаторий в «Волшебной горе», и современником юных тел настоящего: его можно перекомпоновывать, так как можно разобрать на части.

вернуться

274

Benoît Groult, Les Trois Quarts du temps, Grasset, 1983, p. 175.

вернуться

275

Jean Rousselot, Le Luxe des pauvres, Albin Michel, 1956, p. 151.

вернуться

276

Serge Doubrovsky, Un homme de passage, Grasset, 2011, p. 194.

вернуться

277

«Entretien [avec Laurent Dispot]», in Playboy, mars 1980 (OC V, p. 938).

вернуться

278

Ролан Барт о Ролане Барте, Ad Marginem, 2002, с. 38.

вернуться

279

Процитированное выше интервью (OC V, p. 938). В тексте о Брилья-Саварене Барт возвращается к настоящей «аскезе», которую представляет собой диета для похудания («Lecture de Brillat-Savarin», OC IV, p. 817–818).

вернуться

280

M. Béraud, Essai sur la psychologie des tuberculeux, thèse de médecine, Lyon, 1902, cité par Pierre Guillaume, Du désespoir au salut. Les touberculeux aux XIX-e et XX-e siécles, op. cit., p. 262.

вернуться

281

Ролан Барт о Ролане Барте, с. 43.

вернуться

282

«Я ничего не имею против того, [сказал Иоахим], чтобы мерить температуру четыре раза в день. Тут только и замечаешь, какая, в сущности, разница – одна минута или целых семь, при том что семь дней недели проносятся здесь просто мгновенно» (Томас Манн, Волшебная гора, с. 89).

вернуться

283

Michelet, l’Histoire et la mort, in Esprit, avril 1951 (OC I, p. 109).

вернуться

284

Antoine Compagnon, «L’entêtement d’écrire», in Critique, «Roland Barthes», p. 676.

вернуться

285

«Удовольствие от текста», Избранные работы. Семантика. Поэтика, Прогресс, 1989, с. 473–474.

вернуться

286

Encore le corps, телевизионное интервью с Тери Веном Дамишем 13 октября 1978 года, опубликовано в Critique, 1982 (OC V, p. 561).

вернуться

287

Ролан Барт о Ролане Барте, с. 71; «Удовольствие от текста», с. 473.

вернуться

288

Ролан Барт, «Зерно голоса», НЛО, № 148, 2017. Текст – это еще повод превознести исполнение Панзера́ в пику исполнению Фишера-Дискау: «У Фишера-Дискау я слышу только легкие, но никогда не слышу язык, глотку, зубы, слизистые оболочки или нос. Все искусство Панзера́, напротив, – в буквах, а не в легких (простая техническая особенность: когда он делает паузу внутри фразы, его дыхания не слышно)».

вернуться

289

Ролан Барт, «Лекция», Избранные работы, с. 567.

34
{"b":"815438","o":1}