Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Смерть ведет к письму и оправдывает рассказ о жизни. Она возобновляет прошлое, вызывает к жизни новые формы и фигуры. Мы можем обратиться к жизни человека, потому что он умер. Смерть обобщает и резюмирует. Вот почему мы начинаем рассказ об этой жизни с повествования о смерти. Порывая с жизнью и являясь в некотором смысле ее противоположностью, смерть равнозначна жизни как повествованию. Обе – то, что осталось от кого-то, остаток, являющийся дополнением, но не заменой.

Все, кто любил покойного, переживают трагедию его смерти, сохраняя память о нем, как о живом. Воспоминание приходит на место вездесущего времени; прерванное прошлое и невозможное будущее сливаются в интенсивности присутствия, где «я», вспоминая, утверждается через и за счет умершего[31].

Эти слова Юлии Кристевой, написанные, опять же, во время траура по Ролану Барту, подтверждают, насколько неправомерно это повествование о жизни: это не долг памяти, а требование выживания. Оно занимает место, опустевшее после смерти; во многих отношениях это ограничение любой биографии – еще бо́льшая проблема в случае Барта. Он мешает биографическому предприятию по причинам, им самим установленным, и по иным причинам, которые, будучи им обусловлены, дают о себе знать почти помимо его воли. Потому что смерть писателя не является частью его жизни. Мы умираем, потому что у нас есть тело, а пишем для того, чтобы отстраниться от тела, ослабить его давление, уменьшить вес, ослабить дискомфорт, который оно вызывает. Как пишет Мишель Шнайдер в «Мнимых мертвецах»: «Значит, надо читать книги, которые написали писатели: в них описана их смерть. Писатель – это тот, кто умирает всю свою жизнь, в длинных фразах, в коротких словах»[32]. Смерть писателя на самом деле не является логическим следствием его жизни. Ее не следует путать со «смертью автора». Но смерть писателя делает возможной жизнь автора и изучение знаков смерти, разбросанных в его произведениях. Это не смерть-сон, «в которой неподвижность избегает трансмутации», не смерть-солнце, достоинство которой в том, что она раскрывает «смысл существования», как Барт преподносит ее в «Мишле»[33]; смерть – это начало любого нового появления.

Введение

Голос

Что в Ролане Барте не умирает, так это его голос. Странное явление, ведь нет ничего более преходящего, чем голос. Достаточно послушать записи прошлых лет, чтобы осознать это. Голос быстро выходит из моды, он «датирует» тело, которое говорит. Жид пишет о себе в дневнике: «Самое хрупкое во мне и то, что более всего состарилось, – это мой голос»[34]. Однако когда мы слышим речь Барта, возникает живое ощущение непосредственного присутствия, его голос так просто из моды не выходит. Прослушивание записей его лекций в Коллеж де Франс, многочисленных передач на радио и телевидении с его участием помещает слушателя в привычную обстановку. Глубокий мягкий тембр голоса обволакивает, придает словам мелодичность. «Зерно голоса» (Барт не случайно о нем размышлял – он знал, что его собственный голос наделен особой чувственностью) свидетельствует о воздействии прошлого на настоящее, о сохраняющейся памяти, о своеобразном воспоминании о будущем. То, благодаря чему большинство людей отмечены печатью недолговечности и мимолетности, у него, таким образом, оказывается противоположным знаком, гарантирующим своего рода выживание, – это, конечно, связано и с тем, о чем он говорит. Эти слова, а не только голос, соединяя в себе общее для всех и истинное для каждого, продолжают трогать и убеждать сегодня. Вот почему голос обретает значимость, черпая истину из разнообразных источников, иногда противоположных: разума и чувств, старых ценностей и современной повестки. Такая позиция не лишена рисков. Она часто заставляет чувствовать себя самозванцем. Барт ощущает это всю свою жизнь: принадлежать к нескольким временам и нескольким местам – значит не иметь места, всегда находиться в движении. Услышав однажды, как ведущий завершает передачу о нем словами: «Итак, дети, закончим с XIX веком!», Барт тут же отметил на карточке:

Да, я из XIX века. И сюда добавляется чрезмерная чувствительность (которую никогда не видно), гомологичность романам этой эпохи, пристрастие к ее литературному языку. Вследствие чего я попал в мучительную парадигму: с одной стороны, «я» (мое внутреннее «я», невыраженное), аффективное воображаемое, страхи, чувства, эмоции, упрямая вера в этику деликатности, мягкости, нежности, мучительное осознание того, что эта этика не дает никаких решений, что она апоретична (что означал бы «триумф» нежности?), а с другой стороны, мир, политика, известность, агрессия, розыгрыши, современность, XX век, авангарды, одним словом, мое «творчество», и даже некоторые стороны, некоторые практики моих друзей. → я обречен на «лицемерное» творчество (тема самозванства) или на саботаж этого творчества (отсюда отчаянные попытки лавирования в последних книгах)[35].

Барт чувствует, как разрывается между двумя столетиями, между двумя постулатами – «я» и мир, между личным и политическим: столь же противоречив, как и его голос. Именно это придает его творчеству силу предвидения. Авангард и мятеж искажает; прошлое восстанавливает, а настоящее придает форму. Нерешительная, парадоксальная поза не подходит для резких, окончательных жестов. Наоборот, она вызывает неудобство, своего рода неприспособленность, что заставляет искать необычные решения, чтобы все-таки как-то существовать, чтобы вопреки всему принадлежать к своему времени. Этот поиск, приобретающий порой формы столь импульсивные, что навлекает на Барта обвинения в оппортунизме или непостоянстве, определяет участь предтечи, того, кто всегда всех опережает. Он буквально оказывается впереди моды, суждений, движений. Говоря более абстрактно, он открывает пути к осмыслению нового порядка мира и знаний. Конец книги, расширение сферы биографического, фрагмент, отход от чисто логической аргументации, гипертекст, новая механография памяти: вот некоторые вопросы, которые осмыслял Барт и которые делают его творчество полем для нашего исследования сегодня. Как и у всех великих мыслителей, сила его предвидения столь же велика, как и след, что он оставил в своем времени: и если его читают сегодня, то потому, что он повел свою критику в новых направлениях.

Голос Барта – постоянная биографическая черта. Все, кто его знал, единодушно признают, что у него был «красивый голос». Его голос стал личным отличительным знаком, монограммой. Преимущество этого знака в том, что он может обозначать одновременно присутствие и отсутствие, тело и речь. В нем сосредоточен долгий резонанс критической мысли вплоть до нашего времени. Для Барта действительно все во многом является вопросом верности и тембра. Нельзя довольствоваться разногласием со своим временем, что произвело бы диссонанс. Любить XIX век и классиков, чувствовать себя сентиментальным и романтичным – это одно, но быть восприимчивым к актуальным языкам, показывая, что они плохо передают эти прошлые аффекты или совсем их не передают, – другое. Весь смысл интеллектуального проекта Ролана Барта, вся драматургия его пути связаны с этой манерой вслушиваться в языки эпохи, в их различия и в исключения, которые они задают. Речь не идет о том, чтобы отказаться от любви ко всему, что было любимо в прошлом: он либо активизирует в этом прошлом силу современности, еще теплящуюся в нем жизнь, либо обрекает себя на определенное одиночество. Всегда происходит одно и то же колебание между утверждением и отступлением, агрессивностью и мягкостью. 21 сентября 1979 года, оглядываясь на пройденный путь, Барт констатирует: «Единственной проблемой моей активной, интеллектуальной жизни была попытка примирить интеллектуальную изобретательность (ее бурление), принуждение быть Современным и т. д. и материнские ценности, которые должны были на это наложиться как точки пристежки»[36]. Эта проблема определяет его особое место: одновременно целиком в своем времени и всегда немного в стороне. Парадокс сознательно выбранного одиночества также объясняет, почему Барт потряс устои института знания. Этот значительный вклад, по мнению Фуко, узаконивает статус Барта как провозвестника: «Он, безусловно, тот, кто больше всех помог нам расшевелить определенную форму университетского знания, которое было не-знанием. […] Я считаю, что он очень важен для понимания потрясений, произошедших в течение десяти лет. Он был величайшим провозвестником»[37].

вернуться

31

Julia Kristeva, «La voix de Barthes», in Communications, № 36, 1982, p. 119–123 (p. 119).

вернуться

32

Michel Schneider, Morts imaginaires, Grasset, 2003, p. 17.

вернуться

33

Michelet, OC I, p. 352.

вернуться

34

André Gide, Journal, 12 juillet 1942, Gallimard, coll. «Pléiade», 1997, t. II, p. 823.

вернуться

35

BNF, NAF 28630, фонд Ролана Барта, «Délibération», vendredi 22 juillet 1977. Дневник Юрта, лето 1977, по большей части неизданный (отрывки публиковались в Tel Quel в 1979 году, OC V, p. 668–681).

вернуться

36

BNF, NAF 28630, фонд Ролана Барта, «Grand fichier», 21 septembre 1979.

вернуться

37

Мишель Фуко, «Радиоскопия», интервью с Жаком Шанселем, France Inter, 10 марта 1975 года. Курсив мой. – Т. С.

5
{"b":"815438","o":1}