Бабушка по материнской линии, Ноэми Лепе-Ревлен, уже развелась со своим мужем, когда маленький Ролан с ней познакомился. В текстах, посвященных Бенже, она предстает довольно легкомысленной женщиной, пользующейся своим положением, чтобы организовывать пышные вечера в колониальных особняках, которые они с мужем занимают. Иногда она оставляла двоих своих детей во Франции, а сама отправлялась веселиться в Кот-д’Ивуар. Родившаяся в 1872 году, Ноэми Элиз Жоржетт Лепе происходила из обеспеченной семьи промышленников. После того как их брак с Бенже в 1900 году распался, она вышла замуж за преподавателя философии лицея Сент-Барб Луи Ревлена: она встретила его незадолго до рождения дочери, и он кажется не менее важной фигурой в символической конструкции Ролана Барта. Со времен Высшей нормальной школы Луи Ревлен сохранил тесные политические и интеллектуальные связи с Пеги и Cahiers de la Quinzaine, а также с Леоном Блюмом. Он играл некоторую роль в аппарате социалистической партии. Вместе с женой, начавшей устраивать салоны и принимать поэтов и интеллектуалов (в частности, Поля Валери, а также Поля Ланжевена, Анри Фосийона, Леона Брюнсвика и Шарля Сеньобо), Ревлен становится воплощением интеллектуального авангарда, связанного с Высшей школой социальных наук, основанной Жоржем Сорелем и призванной стать продолжением Свободного колледжа социальных наук[119]. Это брожение, происходившее при Третьей республике в кругах, защищавших Дрейфуса, наложило на Барта свой отпечаток, пусть даже воображаемый. Полвека спустя, когда он начал работать в Практической школе высших исследований, ему пришлось вспомнить о своем предшественнике на периферии университетской институции. В «Детском чтении» он уточняет, что чувствует свою принадлежность к эпохе, предшествовавшей войне, а не к той, на которую непосредственно пришлись его детские годы. «Если я и испытываю ностальгию, то именно по тому времени, которое я знал исключительно – важное обстоятельство – по рассказам. При анализе института семьи недооценивается, как мне кажется, воображаемая роль наших дедушек и бабушек: не кастрирующих, не чужих, настоящих проводников мифа»[120].
Определяющим элементом этого мифа вполне могла бы быть фигура Валери, которого он встречает ребенком у бабушки, чей салон тот часто посещал (на улице Воклен, затем на площади Пантеона, дом 1, а начиная с 1913 года – в светлой квартире на первом этаже справа). Тот, кто, в свою очередь, был предшественником Барта в Коллеж де Франс (в своей лекции при вступлении в должность Барт говорит, что посещал его занятия, в частности, присутствовал на вступительной лекции в Коллеж де Франс 10 декабря 1917 года, и сам упоминает Валери в начале собственной лекции сорок лет спустя), а в еще большей степени – предшественником в критике и письме, был связан с Ноэми Ревлен своего рода дружбой. Об этом свидетельствует Мишель Жаррти в биографии Валери; из документов, которые он приводит, видно, что они были близки. К примеру, Валери написал ей одно из своих последних писем в июле 1945 года, принося свои соболезнования в связи с потерей последнего сына. Эта очень красивая женщина, с которой Барт всегда держал дистанцию по причине ее трудных отношений с его собственной матерью, была хорошо образована и слыла оригиналкой. Она сумела сделать из своего салона блестящее место, куда любили ходить как философы, так и ученые; Барт постоянно приходил туда подростком. Там говорили о культуре и политике. Среди завсегдатаев салона Жаррти упоминает также Андре Лебей, Жана Барюзи (по утверждению Барта, открывшего ему Мишле), Рене Лалу. «В этом же салоне, в котором царили левые настроения, Валери познакомился с математиком Эмилем Борелем, профессором Парижского университета, возглавлявшим кафедру теории вероятностей, и физиком Жаном Перреном, которого только что избрали членом Академии наук»[121]. Но означает ли это, что мы должны рассматривать Валери как образец для подражания? Хотя он не относится к числу писателей, часто упоминаемых Бартом, – мы увидим, что Жид играет гораздо более значительную роль в качестве наставника, – тексты, в которых он говорит о Валери, все же делают его достаточно влиятельной фигурой, особенно в том, что касается размышлений о «я»[122]. «Господин Тест» и зачарованные отношения с «я», которые в нем разыгрываются, представлены как «абсолютно антиконформистская»[123] и очень маргинальная книга. Валери, по словам Барта, является частью его «ранних воспоминаний» о чтении, которое сформировало его вкус и от которого он так никогда и не отстранялся, даже если мало о нем писал[124]. Он возвращается к Валери постоянно, особенно к некоторым ключевым темам, которые делает лейтмотивом: к идее о том, что мы думаем, только работая над словом или фразой, к «думанью-фразе» (le pense-phrase) или «мысли-фразе» (la pensée-phrase) и к идее, что «в природе нет et caetera» и лишь человек полагает недосказанность необходимой. Признавая принадлежность Валери к классической риторике, Барт видит в его творчестве развитие мысли о языке, очень близкой к идеям Соссюра, а позднее Якобсона. Он регулярно его упоминает, когда пишет о Соссюре или Якобсоне. «Для Валери торговля, язык, деньги и право определяются одним и тем же режимом; они не могут существовать без общественного договора, потому что только этот договор может исправить отсутствие стандарта»[125]. Кроме того, Барт сожалеет о том, что значение Валери принижается, в чем также проявляется его собственное расхождение с эпохой[126]. В этом заключено интеллектуальное наследие, напрямую передаваемое поколением дедов, образующее то, что Барт называет «воображаемое дедушек и бабушек». В позднем тексте о Сае Твомбли оно связывается с любовью к южным домам, которую он разделяет с Валери[127].
Как можно заметить, мы далеки от лаконичных формулировок, в которых семейная история Барта оказывается погребена под гомогенностью истории обедневшей буржуазии. Биографическая реальность гораздо многообразнее, и, если Барт и не отстаивает прямо это наследие, он все же сохраняет в своих текстах его следы, более или менее читаемые. Подобно Вальтеру Беньямину, он играет с обрывками и всяким сором предшествовавшей ему истории, с которой устанавливает ту же временную дистанцию, что и я с ним. Именно поэтому может быть интересно вывести их на свет: чтобы вступить в новые, меняющиеся отношения с фигурами, которые нам предшествовали. Барт определяется также через отсутствие, которое он приписывает одновременно своему поколению и истории. Так, не включенный в книгу «Ролан Барт о Ролане Барте» отрывок рисует странную пустоту, образовавшуюся вокруг года его рождения:
1915: плохо переношу год своего рождения (этот год имеет особенное значение: в течение жизни приходится столько раз его склонять, странным образом он является частью нашей идентичности). […] Исторически 1915 – год незначительный: пропавший на войне, никакое событие его не возвышает; в этом году не родился и не умер ни один известный человек; и то ли это демографический спад, то ли невезение, я практически никогда не встречал человека, который родился бы со мной в один год, как будто – верх паранойи – я один в своем возрасте[128].
Это, очевидно, не так. У Барта были знаменитые одногодки, и среди людей, которых он встречал, много его сверстников. Он представил исчезновение, коснувшееся его лично, как феномен исчезновения вообще, и год его рождения, «пропавший на войне», разделяет судьбу его отца, тоже пропавшего на войне.