Эти заметки показывают своего рода оставленность: Барт чувствует, что его проект, а главное, силы, полученные от обращения 15 апреля 1978 года, его покинули. Кроме того, они дают представление о том, какого рода проект он себе представлял: любовное произведение, акт любви. И здесь образцы, привлеченные в плане содержания (отличные от тех, что использовались для поисков формы), помогают увидеть идею, очень четкую в своей отправной точке, которая, однако, со временем теряет определенность. Отсылки Барта уточняют, что он имеет в виду под «любовью». Его образцы – «Война и мир» и «В поисках утраченного времени» (в меньшей степени – «Божественная комедия» и «Новая Элоиза»). С Прустом, постоянно сопровождающим Барта и его творчество, все понятно. Данте дает направляющую схему и тайну произведения (в роли Беатриче оказывается мать). Присутствие «Новой Элоизы», встречающейся у Барта реже, чем «Прогулки одинокого мечтателя», объясняется по крайней мере двумя причинами. Это роман о «жалости», той форме любви, очертания которой он хочет ухватить в Vita Nova. Этот роман Руссо, по-видимому, доказывает, что возможен кальвинистский роман. Запись от 13 июля 1979 года это подтверждает: «Можно ли увязать это со своего рода вливанием кальвинистской морали? Есть ли кальвинистские романисты? (Руссо, „Элоиза“?) И есть ли у меня подоплека кальвинистской морали? В любом случае дело не в катехизисе, а в не поддающейся определению морали мам. („вид“, „габитус“)»[1140]. Стремясь точнее описать этику своей матери, он приходит к творчеству и философии Руссо. Барт убежден, что все большие романы – романы о любви. Откровение 15 апреля 1978 года требует от него написать недостающий роман, роман о материнской любви. Тем самым он сознательно остается в рамках неактуального языка, как и в случае с «Фрагментами речи влюбленного». Но поскольку ностальгия – аффект, затрагивающий сам сюжет этой всеохватной и сострадательной любви матери, то это расхождение, эта неактуальность становятся частью сюжета. Тем самым они смыкаются с убежденностью в том, что роман в том виде, в котором он о нем мечтает (роман монументальный и окончательный), сегодня невозможен и сам указывает на ностальгию: то есть «под видом описания этой ностальгии описывается актуальный мир»[1141]. 15 апреля 1978 года было принято решение написать «большое произведение о Любви, равное великим литературным образцам („Война и мир“)». Несколько иначе он говорит об этом в начале своего курса: у романа нет другого смысла, кроме как «говорить о тех, кого мы любим», отдать справедливость тем, кого мы знали и любили, свидетельствовать о них, обессмертить. Или снова, на выступлении 19 октября: «Я жду от Романа своего рода преодоления эгоизма в той мере, в какой говорить о тех, кого любишь, – значит свидетельствовать о том, что они жили (и очень часто страдали) „не зря“»[1142]. Упор на свидетельство играет важнейшую роль. Он объясняет ту своеобразную мистику романа, приверженцем которой Барт становится в этот момент, заметно удивив как свое окружение, так и слушателей курса. «Главное, что изменилось в Барте после смерти матери: у него появилась странная страсть, странный императив написать роман»[1143]. Близким к нему людям становится от этого неловко, они полагают, что он так никогда и не сдвинется с подготовительного этапа: «Мы не понимали, что он хочет сделать. Однажды Франсуа-Мари Банье, которого Юсеф путем светских интриг заманил на свою вечеринку, сказал о Барте: „Он никогда не сможет ничего рассказать…“»[1144]. Жерар Женетт, с большим удивлением наблюдавший за тем, как Барт повсюду заявляет о том, что напишет роман, вспоминает, что сказал ему: «В вас совсем нет суеверности, даже удивительно!», на что Барт ответил ему просто: «„У меня есть вера“, что означало подтверждение»[1145]. До сих пор критики или давние друзья сомневаются в том, насколько серьезно Барт занимался романом. Антуан Компаньон видит в этом запоздалое увлечение поэзией, от которой Барт до тех пор дистанцировался и к которой он вернулся, пристрастившись к хайку[1146]. Одни предпочитают видеть в этом чисто спекулятивный объект. Другие прочитывают его тягу к романному, проявляющуюся в самых личных текстах, как единственно приемлемую черту, взятую у романа. Однако внимательное чтение всего корпуса материалов, относящихся к замыслу Vita Nova, по-видимому, позволяет утверждать обратное. Конечно, гигантский роман, роман не такой, как другие, – это его фантазм: ведь он выбрал не просто случайные романы, а два наиболее выдающихся из тысяч, «В поисках утраченного времени» и «Войну и мир». Но, как мы уже видели, поскольку у истоков каждого произведения Барта стоит фантазм, мы не должны делать из этого вывод о неосуществимости его замысла, совсем наоборот. Если он выбирает эти два произведения, то не за тем, чтобы сравняться с ними в форме или величии (в этом отношении «Война и мир» его отнюдь не впечатляет[1147]), но потому что это единственные романы, в которые вписан неугасимый свет духовной любви, находящий выражение только в момент смерти и являющийся истиной сюжета. У Толстого это последние слова Болконского об абсолютной любви как о единственном благе, которое может побороть смерть. У Пруста внимание Барта задерживает на себе смерть бабушки и особенно печаль, обожание и жалость, которые проявляет ее дочь (мать рассказчика) в предшествующие ей моменты: «смирение того, кто чувствует себя недостойным дотрагиваться до того, что он считает самым ценным», то, как она склонила лицо к лицу матери, ее последние слова («Нет, мамочка, мы тебе поможем, что-нибудь придумаем, ты потерпи чуточку»[1148]), все это возвращает Барта к его собственному трауру, давая при этом обещание преображения. Сближение двух этих сцен очень сильно уточняет замысел, связанный именно с «жалостью» как ответом на наиболее полную любовь. «Поточнее передать „топический“ трепет: это „Война и мир“, а точнее толстовская „жалость“. Ибо есть еще и прустовская жалость. То есть не упустить это»[1149].
Сила Vita Nova в ее радикальном принятии пафоса, патетического момента, который наделяет замысел Барта замечательной амбициозностью. Именно это помогает понять, почему в книгу включен самый разный материал: друзья, вечера, потраченные впустую, тайные любови, трудности с написанием книги, повторение одного и того же, «ощущение стыда, „позы“, гиньоля», «шатания» («кинотеатры, улицы с жиголо, сауны, отмеченные с явным расчетом на сексуальное удовольствие – но в то же самое время очень интенсивное наблюдение и леность», происшествия, марокканский ребенок, как само воплощение великодушия…[1150] В пику общему мнению, разоблачающему сострадание и восхваляющему «непафосную» литературу[1151], Барт заново утверждает силу эмоций, вызванных страданием. Через них бесконечно поддерживается не-смысл, который трагедия противопоставляет смыслу, придаваемому Злу и насилию; неумолчный крик голоса, охваченного горем. Современный роман, если он еще может иметь истину и функцию, должен вернуться к этому трагическому принципу сострадания. Барт признает эту силу пафоса как двигателя чтения и абсолютную потребность литературы: Нужно принять то, что это будущее произведение… активно, хотя и втихомолку, представляет чувство, в котором я был уверен, но которое мне было довольно трудно назвать, поскольку я не могу выйти из круга затертых слов, сомнительных в силу того, что они употреблялись без должной строгости. Единственное, что я мог бы сказать, не могу не сказать, так это то, что двигателем произведения должно стать чувство, близкое к любви. Что это? Доброта? Великодушие? Милосердие? Может быть, просто потому, что Руссо наделил ее достоинством «философемы»: жалость (или сострадание)[1152]. вернуться BNF, NAF 28630, «Grand fishier», 13 juillet 1979, вернуться BNF, NAF 28630, «Grand fishier», 10, 14, 18 juillet 1979 et 30 novembre 1979. вернуться «Longtemps je me suis couché de bonne heure», OC V, p. 469. вернуться Eric Marty, Rolands Barthes, le métier d’écrire, op. cit., p. 65. вернуться Gérard Genette, Bardadrac, Seuil, 2006, p. 386. вернуться Antoine Compagnon, Les Antimodernes, de Joseph de Maistre à Roland Barthes, Gallimard, p. 436–440. вернуться В ежедневнике в записи от 8 августа 1977 года есть следующее указание: «Закончил „Войну и мир“ еще до того, как она окончилась. Вдруг решил, что достаточно». В «Подготовке романа» Барт признается, что предпочитает «Записные книжки» Толстого его романам (La Préparation du roman, p. 277). вернуться Марсель Пруст, У Германтов, Художественная литература, 1980, с. 329. вернуться BNF, NAF 28630, «Grand fiсhier», 14 juillet 1978. вернуться В «Лексиконе прописных истин» Флобера, среди прочего, есть стереотипы литературной критики: «ПАФОС. Метать против него громы и молнии, восставать, с высокомерным видом заявлять, что настоящей литературе он чужд. Поздравлять автора с тем, что в своем романе он сумел избежать ловушек пафоса. Писать: это прекрасная, серьезная книга. И тут же добавлять: но без пафоса». вернуться «Longtemps je me suis couché de bonne heure», OC V, p. 468. |