Двое мужчин поджидали Фраголу у окна.
— Это она! — в один голос вскричали они.
— В карете с гербами? — усомнился монах.
— Да. Впрочем, дело совсем не в этом. Привезла ли она приглашение на аудиенцию?
— У нее в руке какая-то бумага! — заметил Доминик.
— Тогда все в порядке, — отозвался Сальватор.
Доминик бросился на лестницу.
— Это я! — крикнула Фрагола, услышав звук отворяемой двери. — Приглашение у меня!
— На какой день? — спросил Доминик.
— На сегодня, через два часа.
— О! — вскрикнул Доминик. — Да благословит вас Бог, дитя мое!
— Слава Всевышнему, святой отец! — подхватила Фрагола, почтительно подавая монаху зажатое в белой ручке приглашение на аудиенцию к королю.
XXVI
ОТСРОЧКА
Король пребывал не в самом веселом расположении духа.
Роспуск национальной гвардии, о чем немногословно сообщалось в утреннем выпуске «Монитёра», взволновал всю торговую часть Парижа. «Господа лавочники», как называли их «господа придворные», всегда бывали недовольны: как мы уже говорили, они роптали, когда им приказывали нести караул, они же роптали, когда им запрещали его нести.
Чего же они хотели?
Июльская революция показала, чего они хотели.
Прибавим к тому, что ужасная новость об осуждении г-на Сарранти, распространившаяся по всему городу, немало способствовала возбуждению среди значительной части населения.
И хотя его величество отстоял мессу в обществе их королевских высочеств дофина и герцогини Беррийской; хотя король принял его честь господина канцлера, их превосходительств министров, государственных советников, кардиналов, князя де Талейрана, маршалов, папского нунция, посла Сардинии, посла Неаполя, великого референдария Палаты пэров, немалое число депутатов и генералов; хотя король подписал брачный договор г-на Тассена де Лавальера, генерального сборщика налогов департамента Верхние Пиренеи, с мадемуазель Шарле, — эти разнообразные занятия не в силах были разгладить чело озабоченного монарха, и, повторяем, его величество был далеко не в веселом расположении духа 30 апреля 1827 года между часом и двумя пополудни.
Напротив, его лицо выражало мрачное беспокойство, обыкновенно совсем ему не свойственное. Старый король, добрый и простосердечный, отличался почти детской беззаботностью; к тому же он был убежден, что проводит хорошую, правильную политику, и, будучи последним из породы тех, что встали бы под белое знамя, он выбрал своим девизом слова древних героев: «Делай что должно, а там будь что будет!»
Одет он был, по своему обыкновению, в голубой мундир с серебряным галуном; Верне изобразил его в этом мундире принимающим парад. Грудь его украшали лента и знаки ордена Святого Духа, с которыми год спустя он принимал Виктора Гюго и отказал в представлении «Марион Делорм». Еще живы стихи поэта об этой встрече, а уж «Марион Делорм» и вовсе будет жить вечно. Зато где вы, добрый король Карл X, отказывающий сыновьям в помиловании их отцов, а поэтам — в постановке их пьес?
Услышав доклад дежурного секретаря о посетителе, за которого недавно хлопотала его невестка, король поднял голову.
— Аббат Доминик Сарранти, — машинально повторил он. — Да, вот именно!
Прежде чем ответить, он взял со стола листок и, быстро пробежав его глазами, приказал:
— Пригласите господина аббата Доминика.
Доминик остановился в дверях, соединил руки на груди и низко поклонился.
Король тоже отвесил поклон, но не человеку, а представителю Церкви.
— Входите, сударь, — предложил он.
Аббат сделал несколько шагов и снова остановился.
— Господин аббат! — продолжал король. — Вы можете судить по моей готовности встретиться с вами, с каким особым почтением я отношусь ко всем служителям Господа.
— Вы можете этим гордиться, ваше величество, — отвечал аббат, — и в то же время это помогает вам заслужить любовь своих подданных.
— Я вас слушаю, господин аббат, — сказал король с характерным выражением монарха, дающего аудиенцию.
— Государь! — начал Доминик. — Этой ночью моему отцу вынесен смертный приговор.
— Знаю, сударь, и от всего сердца вам сочувствую.
— Мой отец не совершал преступлений, за которые был осужден…
— Простите, господин аббат, — перебил его Карл X, — однако господа присяжные придерживаются другого мнения.
— Ваше величество! Присяжные — живые люди и могут заблуждаться.
— Я готов согласиться с вами, господин аббат, понимая ваши сыновние чувства, но не могу принять ваши слова как аксиому человеческого права; насколько правосудие может вершиться людьми, настолько оно и было совершено над вашим отцом, и сделали это господа присяжные.
— Государь! У меня есть доказательства невиновности моего отца.
— У вас есть доказательства невиновности вашего отца? — с удивлением спросил Карл X.
— Да, государь!
— Почему же вы не представили их раньше?
— Не мог.
— Что ж, сударь… поскольку, к счастью, еще есть время, давайте их мне.
— Вам, государь… — потупился аббат Доминик. — К несчастью, это невозможно.
— Невозможно?
— Увы, да, государь.
— Что же может помешать человеку заявить о невиновности осужденного, да еще если этот человек — сын, а осужденный — его родной отец?
— Государь, мне нечего ответить вашему величеству; однако король знает: тот, кто побеждает ложь в других, кто посвящает жизнь поискам истины, где бы она ни скрывалась, — словом, служитель Господа не может и не захочет солгать. Так вот, клянусь десницей Всевышнего, который меня видит и слышит, и молю его покарать меня, если я солгу: я в полный голос заявляю, припадая к ногам вашего величества, что мой отец невиновен; уверяю вас в этом от чистого сердца и клянусь, что рано или поздно представлю вашему величеству неопровержимое доказательство.
— Господин аббат! — отозвался монарх с поистине королевской добротой в голосе. — Вы говорите как сын, и я понимаю и приветствую чувства, которые вами движут; однако, если позволите, я отвечу вам как король.
— О государь! Умоляю вас об этой милости!
— Если бы преступление, в котором обвиняют вашего отца и за которое он осужден, касалось только меня, если бы оно было направлено только против меня, — словом, если бы это было политическое преступление, покушение на государственное благополучие, оскорбление величества или даже покушение на мою жизнь и я оказался бы ранен смертельно, как мой несчастный сын был ранен Лувелем, я сделал бы то же, что и мой умирающий сын, из уважения к вашей сутане, вашему благочестию, которое я высоко ценю. Я помиловал бы вашего отца — вот что я сделал бы перед смертью.
— О государь, как вы добры!..
— Однако дело обстоит иначе. Королевский прокурор отклонил обвинение в политическом преступлении, а вот обвинение в краже, похищении детей и убийстве…
— Государь! Государь!
— Я знаю, как больно слышать такое. Но раз уж я отказываю, я должен хотя бы объяснить причины своего отказа… Обвинение в краже, в похищении, в убийстве снято не было. Из этого обвинения следует, что угроза нависла не над королем, не над государством, не над королевским величием или королевской властью; задеты интересы общества, и отмщения требует мораль.
— Если бы я мог говорить, государь!.. — заламывая руки, вскричал Доминик.
— Эти три преступления, в которых ваш отец не только обвиняется, но и осужден, — осужден, потому что есть решение присяжных, а суд присяжных, дарованный Хартией французам, это непогрешимый трибунал, — итак, эти три преступления — самые низкие, самые подлые, самые, так сказать, наказуемые: наименьшее из них влечет за собой галеры.
— О государь, государь! Смилуйтесь, не произносите это страшное слово!
— И вы хотите… Ведь вы пришли просить меня о помиловании своего отца?..
Аббат Доминик пал на колени.
— Вы хотите, — продолжал король, — чтобы, когда дело идет о трех страшных преступлениях, я, отец своим подданным, употребил свое право помилования, чем обнадежил бы преступников, вместо того чтобы отправить виновного на плаху, если бы, разумеется — к счастью, это не так, — у меня было право казнить? Вы, господин аббат, великий заступник для тех, кто приходит к вам исповедоваться; спросите же свое сердце и посмотрите, смогли ли бы вы найти для такого же большого преступника, каким является ваш отец, другие слова, нежели те — единственные, что диктует мне мое сердце: я призываю на мертвого все милосердие Божье, но обязан совершить справедливость и наказать живого.