— Послушай! Ты подмажь моей тысячей экю самых крикливых кредиторов; уговори их подождать до моего представления; на следующий день мы сходим к Порше, и у нас будет десять, пятнадцать тысяч франков, раз уж так надо, и без единого су процентов.
— Кто такой Порше, друг мой?
— Единственный в своем роде человек, Ювеналова rаrа avis[25], отец-кормилец всех литераторов, истинный министр изящных искусств, которому Провидение поручило раздавать премии и награды за талант. Хочешь, я скажу ему, что мы вместе пишем пьесу? Он одолжит тебе под нее десять тысяч.
— Ты с ума сошел! Разве я сочиняю пьесы?
— Ты не настолько глуп, знаю; но я напишу ее один.
— Да, а я разделю с тобой деньги.
— Совершенно верно! Отдашь, когда сможешь.
— Спасибо, дорогой. "Когда смогу" наступит нескоро, если вообще когда-нибудь наступит.
— Да, понимаю. Ты предпочел бы обратиться к какому-нибудь еврею из колена Левия: этих не совестно заставлять ждать — они свое всегда наверстают.
— Евреи здесь ни при чем, дружище.
— Вот чертовщина! Сразу видно, что искусство имеет свои границы. Как?! Я драматург, я обязан придумывать трудные положения, а потом находить из них выход, запутывать ситуацию, а затем распутывать узел. Я претендую на создание комедии как у Бомарше, трагедии как у Корнеля, драмы как у Шекспира, а в жизни выходит так, что мы пыжимся понапрасну, подобно ворону, который мечтает стать орлом; и нужно-то всего каких-нибудь двадцать пять — тридцать тысяч франков, и мы, может быть, способны заработать эти деньги и руками, и головой, и сердцем, но в будущем. Сейчас же мы не знаем, какому богу молиться! Что делать?!
— Трудиться! — послышался из глубины мастерской чей-то ласковый и внятный голос.
Уже по одному этому слову читатели, несомненно, догадались, какой добрый гений пришел на помощь пребывавшему в нерешительности художнику и смущенному литератору.
Это был Сальватор.
Двое друзей одновременно повернули головы: Жан Робер — с радостью, Петрус — с благодарностью. Оба протянули вновь прибывшему руки.
— Добрый вечер, господа! — отвечал тот. — Кажется, вы пытались ответить на важнейший вопрос: "Позволено ли человеку жить ничего не делая?"
— Совершенно верно, — подтвердил Петрус. — И я отвечал величайшему труженику Жану Роберу, который в двадцать шесть лет сделал больше, чем многие члены Академии в сорок: "Нет, тысячу раз нет, дорогой друг".
— Неужели наш поэт превозносил леность?
— Добейтесь признания в "Каво", дорогой мой, будете сочинять по одной песенке в месяц, в три месяца или даже в год, и никто вам слова не скажет.
— Да нет, он просто-напросто предлагал мне свой кошелек.
— Не соглашайтесь, Петрус; если бы вам надлежало принять подобную услугу от друга, я потребовал бы, чтобы предпочтение вы отдали мне.
— Я ни от кого не приму этой жертвы, друг мой, — отозвался Петрус.
— Не сомневаюсь, — сказал Сальватор, — и, зная, что вы не согласитесь, я не стал предлагать вам деньги.
— Значит, по-вашему, мы должны смириться с распродажей? — спросил Жан Робер у Сальватора.
— Без колебаний! — заявил Сальватор.
— Продаем! — решительно произнес Петрус.
— Продаем, — вздохнул Жан Робер.
— Продаем, — подтвердил Сальватор.
— Продаем! — эхом отозвался в мастерской четвертый голос.
— Людовик! — обрадовались трое друзей.
— Мы, стало быть, занимаемся распродажей? — спросил молодой доктор, подходя с распростертыми объятиями и улыбкой на устах.
— Да.
— А что продаем? Можно узнать?
— Наши души, скептик ты этакий! — проговорил Жан Робер.
— Продавайте свою, если хотите, — сказал Людовик, — а я свою с продажи снимаю: я нашел ей другое применение.
И, забыв о распродаже, четверо друзей заговорили об искусстве, литературе, политике, а тем временем чайник запел на огне, и каждый стал готовить себе чай.
Чай хорош только тогда — примем к сведению эту аксиому, очень важную для настоящих любителей его, — когда его готовишь сам.
Друзья просидели до полуночи.
Но, заслышав бой часов, все вскочили, словно от удара электрического тока.
— Полночь, — заметил Жан Робер, — мне пора домой.
— Полночь! — воскликнул Людовик. — И мне домой пора.
— Полночь, — проговорил Сальватор, — я должен идти.
— Мне тоже нужно идти, — сказал Петрус.
Сальватор протянул ему руку.
— Только мы двое сказали правду, дорогой Петрус, — заметил комиссионер.
Жан Робер и Людовик расхохотались.
Все четверо, смеясь, стали спускаться.
На пороге они остановились.
— Хотите, я скажу каждому из вас, куда он идет? — спросил Сальватор.
— Скажите! — воскликнули трое приятелей.
— Вы, Жан Робер, направляетесь на улицу Лаффита.
Жан Робер попятился.
— Теперь скажите им! — рассмеялся он.
— Людовик! Сказать, куда идете вы?
— Пожалуй!
— На улицу Ульм.
— Я в самом деле туда собирался, — признался Людовик, делая шаг назад.
— А вы, Петрус?
— О! Я…
— Отправляетесь на бульвар Инвалидов. Не падайте духом, Петрус!
— Постараюсь! — отвечал Петрус, пожимая Сальватору руку.
— А куда идете вы? — спросил Жан Робер. — Вы же понимаете, дорогой друг, что было бы нечестно, если бы вы унесли с собой все три наших секрета, а мы не взяли бы даже по кусочку вашей тайны!
— Куда иду я? — без улыбки переспросил Сальватор.
— Да, вы.
— Я попытаюсь спасти господина Сарранти, которого должны через неделю казнить.
На том друзья и разошлись.
Однако художнику, поэту и доктору не давала покоя одна и та же мысль.
Насколько выше них был этот таинственный комиссионер, втайне подготовлявший великое дело, в то время как каждого из них занимала лишь любовь к женщине! Он же радел за все человечество!
Правда, он любил Фраголу, а Фрагола любила его.
XXXV
УЛИЦА ЛАФФИТА
Последуем за каждым из наших героев; возможно, так мы скорее приблизимся к развязке нашей истории.
В порядке сделанного Сальватором перечисления мы начнем с Жана Робера.
От Западной улицы до улицы Лаффита путь неблизкий. Поэт взял на улице Вожирар кабриолет, ехавший порожняком от заставы Мен. Жан Робер проехал почти через весь город. К концу 1827 года Париж кончался улицей Новых Афин, а улица Новых Афин начиналась от улицы Сен-Лазар.
Жан Робер предупредил кучера, что он выйдет, не доезжая до середины улицы Лаффита.
Но напрасно кучер пытался выяснить, какой ему нужен номер.
— Я сам вас остановлю, — отвечал Жан Робер.
На недавно построенной церкви Лоретской Богоматери пробило четверть первого.
Жан Робер расплатился с кучером, как положено довольному успехом поэту и счастливому влюбленному, и, завернувшись в плащ, заторопился прочь. В те времена молодые люди, подражая изображенным на фронтисписах Байрону, Шатобриану и г-ну д’Арленкуру, еще носили плащи.
Подойдя к дому № 24, Жан Робер остановился.
Улица была пустынна. Молодой человек нажал на едва заметный звонок, расположенный рядом с тем, что бросался в глаза, и стал ждать.
Привратник не захотел дергать за шнур, а вышел отпереть дверь самолично.
— Натали? — вполголоса спросил Жан Робер, опуская золотую монету в руку важного привратника, дабы вознаградить его за беспокойство среди ночи.
Привратник понимающе кивнул, ввел Жана Робера в свою каморку и отворил дверь на служебную лестницу.
Жан Робер бросился наверх.
Привратник прикрыл за ним дверь.
Он взглянул на золотую монету и заметил:
— Вот черт! Похоже, мадемуазель Натали нашла себе выгодное дельце. Меня не удивляет, что она так элегантна!
Жан Робер поднимался стремительно; это указывало на то, что ему здесь все знакомо; он очень спешил поскорее добраться до четвертого этажа, что, видимо, и было целью его ночного путешествия.