— Царь-государь тебя жалует!
А при въезде в Москву его посадили в такие сани, что он никак не мог поверить, будто бы и здесь не произошла ошибка. Однако за его санями ехали самые знатные думные бояре и дьяки.
— Пётр Фёдорович!
— Пётр Фёдорович!
Все говорили заискивающе.
А биручи время от времени напоминали, что Москва сегодня встречает славного победителя. Народ московский давился, не остерегаясь стрельцов, чтобы взглянуть на победителя, чтобы схватить себе толику денег, брошенных в качестве подарка от царя.
Что касается царских подарков, предназначенных лично Басманову, сразу объявленному в Кремле думным боярином, так говорить о них вслух было бы боязно.
Всего этого не могли умалить слышанные в Москве нашёптывания о том, как щедро одаривает царь Борис людей, доставивших ему победу под Добрыничами. В Москве давались диву от щедрот указанным людям, после того как поверженных пленников с позором провели по московским улицам под трубное пение тех же инструментов, которыми они недавно сами себя воодушевляли. После того как народу московскому показали личное оружие самозваного царевича Димитрия, отобранное у него в сражении. То было вызолоченное копьё. Помимо золотых червонцев, помимо жалованья, выданного не в зачёт и за год вперёд, победители получали поместья, вотчины.
После всего этого царь Борис ежедневно призывал новоиспечённого думного боярина в свою палату и твердил ему одно и то же:
— Я никогда не забуду твоей верной службы!
Басманову порою становилось даже неуютно. Хотелось напомнить царю о своём товарище по Новгороду-Северскому, о князе Никите Трубецком. Улучив момент, он заикнулся о том Семёну Годунову, ближнему боярину, правой руке царя. Да Семён замахал в ответ рыжими ладонями и зашипел:
— Что ты, что ты... Окстись... И Никитке будет награда. Дай срок. Да ведь всем известно, ты удержал Новгород, не он... Так что не расстраивай царя-батюшку...
Видно было, что Семён Годунов несказанно рад оживлению царя. О царе по Москве говорилось, что он уже и не ест, и не пьёт, а день и ночь думает горькую думу. Сёмка Годунов, видать, уже не надеялся на подобное чудо.
Басманов с тревогою начал подумывать о том, что станется с ним, когда Мстиславскому и Шуйскому удастся добиться ещё более внушительных побед, когда они поймают самозванца и приведут его в Москву. При этом Басманов снова, с возрастающим удивлением, чувствовал: ему становится немного жаль таинственного юношу, которого он не раз узнавал в толпе идущих на приступ под новгород-северские валы. Но подобная тревога вскоре оставила его. От Мстиславского стали приходить вместо ожидаемых совершенно непонятные донесения. Князь сообщал об угрозе с польской стороны, о подходе якобы королевской армии, да ещё под водительством самого Жолкевского, грозы шведов!
В такие донесения царь Борис не мог поверить. Сначала он подозревал, что это заблуждение Мстиславского, в которое его ввергли, что вслед за такими донесениями придут разъяснения. Да только Мстиславский и в последующих донесениях лишь усиливал свои подозрения насчёт польской угрозы.
Царь даже негодовал:
— Конечно, Жигимонт — человек коварный. Как все ляхи. Однако на такое ему не решиться. Тем более что в Кракове только что завершился сейм. А сейм решил не нарушать со мною мира. Огарёв-Постник привёз ответ. Ляхи нас сейчас опасаются. Война им ни к чему. Я знаю. Здесь что-то не так.
Он на минуту задумался и почти простонал:
— Нет! Нет! В войске моём зреет измена! О Господи! Что творится! Это бояре! Это они придумали! Мало их давил царь Иван Грозный!
Неожиданная царская радость после победы под Добрыничами очень быстро, как и появилась, зачахла и пропала.
Никто не мог царю чего-либо посоветовать.
Оставалось ждать.
А Мстиславский царя не щадил.
Мстиславский вместе с Шуйским уже писал, что решили они оба снять осаду Рыльска ввиду сказанной опасности и поторопиться на соединение с боярином Шереметевым, который с войском стоит у крепости Кромы.
Царь не верил своим глазам и ушам.
— Кромы? Заманивают, что ли? Они его там не могут достать? Зачем он мне так близко?
Царь велел призвать сына Фёдора, чтобы тот показал чертёж Русской земли.
Царевич с готовностью расстелил на столе шелестящую бумагу и начал указывать нужные города. Тонкий палец не без дрожи тыкался в разноцветные, разрисованные кистью пятна.
— Да ведь приманят к самой Москве! — хватался царь за голову. Затем начал рвать на груди красную ткань рубахи. — Измена! Измена! — И тянул руки к Басманову. — Ведь там вор! Ведь он — самозванец! О Господи!
Семён Годунов, сменивший почившего в Боге своего дядю Димитрия Ивановича, издавна стоявшего во главе царского сыска, — видать, пожалел царя.
— Государь! — сказал Семён. — Ты говорил давеча, как тебе хочется, чтобы инокиня Марфа подтвердила: сын её умер! Она готова...
— Она здесь? — спросил с надрывом царь, остановись посреди палаты.
— Государь! Ты запамятовал, — слегка укорил Семён Годунов. — Она в Вознесенской обители. Она там уже давно.
— Голубчик! — запричитал царь. — Распорядись. Приведите её в эту палату. Ты знаешь.
Отправив Семёна Годунова за инокиней Марфой, отослав сына с его чертежом, царь остался наедине с Басмановым. И тут его словно прорвало:
— Басманов! Пётр Фёдорович! Одна у меня надежда — ты! Поверь! Это — самозванец! Сейчас приведут мать покойного царевича Димитрия. Стань вот у этого отверстия, я тебе укажу, и понаблюдай за нею. Я сам расспрошу. Я умею... Не то что моя государыня, Марья Григорьевна... А потом обсудим.
Что говорить, Басманову не раз уже приходилось слышать о какой-то особой палате в царском дворце, откуда Борис следит за приводимыми людьми. Но всё это казалось Басманову досужими выдумками. Как и то, будто бы царь частенько приказывает надевать своё убранство на своих двойников, похожих на него так разительно, как ворона похожа на ворону, а сам переодевается на то время каким-нибудь стрельцом в насунутой на глаза шапке, служкою с полотенцем в руках, стражем — и неотрывно наблюдает за людьми. И что будто бы при этом переодевании он более всего доверяет боярскому сыну Яшке Пыхачёву. И ещё большее, ещё более невероятное: Яшка Пыхачёв куда-то исчез. Но после его исчезновения удивительно преобразился царь... Дальше было страшно задумываться и предполагать.
И вот Басманову (невероятно!) предоставлена возможность самому узреть эту тайну.
Он глядел на царя и с ужасом делал заключение, что этот человек уже не понимает, какую тайну открывает он для своего народа, если даже не для ныне живущего народа, не для сиюминутных разговоров, то для потомков, для пересудов и проклятий в будущем.
Басманов не мог усидеть на месте.
Временами Басманову казалось, будто уже и не царь перед ним, но искусно прикинувшийся царём Яшка Пыхачёв. Прикинулся, а теперь убоялся собственной дерзости и готов раскаяться.
Через некоторое время Басманов в самом деле увидел таинственную палату. Сквозь отверстие в стене он не мог определить истинных размеров всей палаты, видел только часть её. То было полутёмное помещение, в котором перед иконами оплывали восковые свечи. Царь Борис уже сидел на каком-то возвышении, в тёмной накидке. Опустив голову (не царь, нет!), он не отводил от иконы взгляда.
Через мгновение после того, как Басманов приставил своё чело к отверстию, в палату была введена двумя огромными детинами (они держали её под руки) рыхлая женщина с дряблым, землистого цвета, лицом. Она вскрикнула, завидев сидящего царя, и забилась в руках поводырей.
— Не бойся, — сказал чужим голосом царь. — Я сегодня здесь один. Если не считать вот боярина.
Женщина тут же была оставлена своими сопровождающими.
— Перед ликом Божией Матери ответствуй, Марфа, твой ли сын похоронен в Угличе?
Басманов не мог поверить, что перед ним бывшая молоденькая царица Мария Нагая, которую он не раз видел во всём блеске молодой красы. Эта женщина годилась Марии Нагой в матери, в бабушки.