— Да! Да! — поддержали полковника. — Мы бы взяли его в плен, если бы нам помогли другие роты!
— Да! Если бы ударила пехота!
— Если бы государь двинул вперёд всё своё московитское войско!
— Что говорить! Здорово дрались аркебузиры князя Мстиславского! Они его отбили!
— Хотя получил он не менее трёх ударов по шлему!
Царевич остановил кричавших взмахом руки.
— Нет, — сказал он решительно полковнику Дворжицкому, но не только ему. — Никогда не допущу гибели безвинных людей. Потому и не отдал такого приказа. А князь Мстиславский не помог и не поможет своим присутствием. Мы заставим их сдаться без сражения. А когда я войду в Москву — Мстиславского не за что будет и наказывать. Впрочем, я никого не собираюсь наказывать, кроме злодея Бориса. Даже Басманова помилую. Сердце моё разрывается от одного понимания, что завтра придётся хоронить моих подданных.
— Государь! — начал гетман Мнишек. — Потери с нашей стороны незначительны по сравнению с потерями неприятеля. Правда, тяжело ранен полковник Гоголинский...
— Погибли русские люди! — с горечью возвысил голос царевич. — Погибли по вине злодея! — И он опустил голову.
Убитых как с той, так и с другой стороны хоронили в общих могилах.
Царевич хотел ещё раз подчеркнуть, что все московиты, его подданные, дороги ему одинаково. Он плакал при погребении так открыто, что пан Мнишек опасался, как бы присутствующие не усмотрели в его слезах нарочитости.
Царевич повторял слова вслед за православными священниками.
Иезуиты, оба в одинаковых чёрных сутанах, совершив над убитыми поляками службу на латинском языке, держались в стороне. Католиков среди убитых оказалось мало.
Молитвы православных священников продолжались зато очень долго. И пану Мнишеку вскоре стало казаться, будто в Неискренности царевича мог заподозрить только он сам, пан Мнишек. Да ещё иезуиты. Только им троим и ведомо о тайном принятии царевичем католической веры. Ведомо им троим и содержание его послания к Папе Римскому.
Стоять под порывами холодного ветра, на морозе, пусть и небольшом, было невыносимо тяжело. Пан Мнишек чувствовал, как у него начинают коченеть ноги. Он понимал, что в значительной степени этим чувством обязан своим годам и своим недугам. Однако нечто подобное заметил он и в поведении прочих польских военачальников. Они тоже не могли оставить эти похороны, не могли уйти, как поступили простые воины и даже ротмистры. Они закрывались от ветра рукавами. Они притопывали сапогами. Они страдали, но терпели. И тут пан Мнишек заметил, что холода вовсе не ощущают православные, творящие свои молитвы. Его не чувствует и царевич, одетый к тому же довольно легко.
Ещё неясное, но уже явственное беспокойство начало терзать пана Мнишека. Ему вдруг припомнилось, что в этом походе царевич получил послание от Папы Римского. То был запоздалый ответ на послание в Рим, которого царевич не дождался, находясь в пределах Речи Посполитой, о котором говорили и в Кракове, и в Самборе. Но теперь, получив наконец ответ, царевич не обмолвился о нём ни словом. Конечно, пан Мнишек не сомневался в чувствах царевича к панне Марине. Царевич по-прежнему готов говорить о ней в любое мгновение, но... Так ли откровенен он, как может показаться окружающим? Так ли искренно принял он католическую веру?
Конечно, не преданность царевича Папе Римскому волновала пана Мнишека. Впрочем, он не очень понимал и не очень старался узнать, что разделяет католиков и православных. Его удовлетворяло само понимание, что все эти люди веруют в одного и того же Бога. Этого было достаточно. Однако он вдруг начал опасаться, а не заявит ли царевич совсем иное, усевшись на московский престол? Не предстанут ли перед ним в ином свете обещания, на которые он не скупился в Кракове? Да что там в Кракове — на которые был щедр в Самборе по отношению к нему, сандомирскому воеводе?
Но, рассуждая так, пан Мнишек неожиданно подумал, то ли себе в огорчение, то ли в утешение, что сражение, которое вчера все называли победой, исход которого вызывал всеобщее восхищение, вовсе не является победой. Первое столкновение, первое соприкосновение войск, совершенно различных по силе, ещё ни о чём не говорит, кроме как о плохих военачальниках у царя Бориса (или, как его называют в войске царевича, у злодея Бориса). Но войско его отошло и засело в укреплениях. И попробуй к нему подойти! А что, если там появится военачальник, подобный воеводе Басманову?..
Мысли пана Мнишека были прерваны появлением гонца, который привёз письмо от самого короля. Дело было настолько важным, что пан Мнишек счёл наконец возможным удалиться с похорон. Он только встретился взглядом с царевичем, прижал руку к сердцу в знак извинения и велел подавать коня.
Весь остаток дня после похорон пан гетман думал, как подступить к царевичу с объяснением того, что вынужден был сделать.
Он собирал аргументы. Он был рад их собирать, потому что рад был несказанно посланию короля. Потому что с удовольствием готов был подчиниться. Он только обдумывал, а не усмотрит ли царевич в его заявлении зацепку для того, чтобы отказаться от своих прежних обещаний?
— Что же, — сказал наконец пан гетман, обращаясь к сыну Станиславу, которому доверительно прочитал послание короля, — пора. А там — что уж Бог даст.
Но обратиться удалось не сразу. Когда они вдвоём с сыном явились к шатру царевича утром следующего дня, там уже стоял невероятный шум.
Шумели польские рыцари. Они окружили шатёр плотным кольцом.
— Или деньги, или уходим! — раздавались отчётливые крики.
— Мы доказали, как умеем воевать!
— Нас везде примут!
— Везде нужно наше умение! А здесь — превратимся в нищих!
— Теперь уйдём окончательно!
Пан Мнишек сразу всё понял. Повторялось то, чего с таким трудом удалось избежать под Черниговом. Рыцари, оказывается, сдерживали себя весь вчерашний день, когда хоронили убитых. Сегодня их терпению наступил предел.
— Мы уйдём!
— Уходим!
Очевидно, они осаждали шатёр уже с рассвета. Озабоченный царевич, наверное, уже в десятый раз повторял обещания уплатить деньги при первой возможности. Он рисовал рыцарям яркую картину того, как плохо сейчас неприятелю в лесном неприспособленном лагере.
— Нам вовсе не придётся сражаться. Я не допущу сражения, — говорил он с таким убеждением, будто дело шло о чём-нибудь житейском. — Я не могу допустить пролития крови моих подданных. Да сражения и не может быть. Разве вас не удивило, что огромное войско так легко уступило нам поле битвы? Разве не знаете упорства русского человека? Русское войско устояло против Стефана Батория! Вспомните осаду Пскова!
Царевичу возразили:
— Всё знаем. Но это мы как раз сражались так, что не дали московитам никаких шансов! Потому они и побежали!
Царевич соглашался наполовину:
— Это так, вы сражались намного лучше, чем когда бы то ни было. Вы показали свою силу. Однако русские не хотели сражаться против меня. Разве этого вы не поняли? Они оборонялись только по необходимости. Позавчера у них ещё не хватило смелости восстать. Но представьте себе ночь в лесу, под голым небом, при таком морозе. Одно это заставит задуматься. А теперь представьте, что мы сегодня же явимся к ним с артиллерией, с той же конницей, которая позавчера так дерзко шла на них в атаку, то есть с вами! Представьте, что придвинем верное казачество, всех перешедших на мою сторону подданных... Мы расскажем, сколько городов открыли передо мною ворота! Все русские воины перейдут на мою сторону. И путь на Москву будет открыт. У Бориса нет другого войска.
— Деньги! Деньги давай! — не хотели дальше слушать те, кто боялся, что царевич уговорит их товарищей, как удалось ему это сделать совсем недавно под Черниговом.
— Я пока не могу вам всем заплатить, — опустил царевич руки. Он оглядывался на своих соратников, на Андрея Валигуру, на Петра Коринца. Он призывал их в свидетели. — У меня сейчас нет таких денег.