Боярин начал читать вслух.
А на бумаге стояло:
«Государь мой Димитрий Иванович! Бьёт тебе нижайше челом твой недостойный раб Парамошка, которому ты прозорливо изволил дать наитруднейшее в мире задание, от какового легко лишиться живота своего. Но и здесь, в чужой стороне, я денно и нощно молю Бога за здоровье нашего государя-батюшки Бориса Фёдоровича, да продлится его царствование бесконечно! А ещё молюсь о твоём здравии и о царских милостях для тебя.
Сам я пребываю в добром здравии. И пришло наконец время, государь мой Димитрий Иванович, чтобы я, по твоему велению, доложил тебе обо всех похождениях моих в чужих землях. Два года минуло с того далёкого дня, как твои люди по твоему разумному велению вывезли меня за рубеж нашего государства и незаметно оставили на площади перед церковью, где было много православного народа. Раскинул я тогда умишком и вдруг, без опеки моего государя, ощутил себя разнесчастным сиротою. Тамошние люди сразу обратили внимание на меня и начали расспрашивать, да так сердечно, кто я да откуда, почему плачу, как здесь оказался, что я даже убоялся, как бы не раскиснуть мне и не рассказать в ответ им чистую правду, зачем я там и куда направляюсь. Рассказал же им так, как было условлено: будто бы меня обидели в Москве, будто бы неправедно лишили отцовского наследства, оклеветали, батогами били, ставили на правёж. Наговорил, как удалось бежать. А когда показал им следы побоев, так ещё жальче мне самого себя стало. Жалели и они меня крепко. Жёнки их слёзно выли. Переночевал я там у добрых православных людей, но нисколько не сомкнул за ночь глаз, а только собирался снова с духом. Потому что одно дело — укрепиться духом в Москве, а иное — когда ты уже за рубежом. И молился перед иконами в горнице, где ночевал. И услышал Бог мои молитвы. Наутро я распрощался с хозяевами и, как в омут, опустился в новую для меня жизнь. Перестал в одночасье быть Парамошкой. За несколько дней добрался до Киева. Помолился перед его святыми церквами и уже без опасения быть уличённым во лжи — Бог простит эту великую ложь! — сказался беглецом из Москвы. Это никого там не удивило. Много бродит по Литве, а лучше сказать — по черкасским землям, русских людей, гонимых голодом, который насылает на нас за грехи Бог. Беглецов везде привечают хорошо, не в пример нам. Особенно ценят беглецов, если они из дворянских родов. Меня, в моих лапоточках и в заплатанном зипунишке, доставили к знатному киевскому пану, в очень богатый дом в Старом городе, что над Крещатой долиной. Там меня первым делом одели-обули — как болярского сына. Когда меня подвели к большому зеркалу, обставленному горящими свечами, то я сам себя не признал. Поскольку я и зеркал таких прежде отродясь не видывал, и свечей столько нигде не насчитывал прежде, то мне это зрелище почудилось вначале таким, что я заподозрил, будто вижу перед собою незнакомого важного человека, который прёт на меня, слегка покачиваясь на ногах. Я ему по глупости своей поклонился, но стукнулся лбом о преграду из стекла, то есть о зеркало. И тогда всё понял. Слуги, которые меня опекали, наверняка получили точный и очень строгий приказ. Никто не покривил в смехе своих уст, глядя на мою неловкость, кроме разве что меня самого. И никто ничего не сказал укорного для меня. Будто я, дурень, по-мудрому поступаю. На мне был уже длинный кафтан из яркого заморского сукна, отороченный светлым собольим мехом, и такая же шапка, лёгкая, словно весенняя птичка. Только лицом я был худ и потому, думаю, невзрачным показался. По этой причине, знать, зачали поить меня и кормить сытно, и когда через неделю я отъел себе хорошее лицо с тугими щеками, то меня в один день представили самому пану. Пан сидел в большой горнице и в большом кресле с подлокотниками, был с золотою тяжеленной цепью на груди, на которой висел золотой же крест. Был пан стар, лыс, худ. Мне подумалось, что это и есть воевода, не меньше. Он долго и обстоятельно расспрашивал меня о Москве, о наших неурожаях, о голоде, о наших людях, о том, что говорят в Москве про царя Бориса Фёдоровича, о слухах относительно покойного царевича Димитрия. Затем говорилось о моей прошлой жизни и о моих прошлых занятиях. Я отвечал на все вопросы не менее обстоятельно, однако только так, как было между нами условлено, как был обучен, то есть как велено было тобою. И тогда мне было сказано, что меня согласился взять на службу знатный польский пан, который гостит как раз в Киеве и которому меня непременно представят.
Так и получилось.
И вот, государь мой, живу я у этого вельможи, имя которого называть здесь не отважусь, не могу, а почему — известно тебе, так что не прогневайся. Всякое может случиться с этим посланием, а коли что — не сносить мне моей головы. Скажу только, что и ты об этом пане хорошо наслышан, потому что в Речи Посполитой он занимает высокое место и слово его здесь немало значит. С королём Сигизмундом он беседует почти как равный с равным. Потому что я сам не раз бывал свидетелем их встречи и своими ушами слышал их разговоры. Правда, не всё я понимал в беседе, поскольку употребляют они большей частью латынь, а я сам ещё не совсем её усвоил и в беглом её виде за ней не поспеваю. Но чтобы утверждать то, что утверждаю, — достаточно было бы даже просто видеть лица высоких собеседников.
Сейчас я щеголяю совсем не в том наряде, в котором был представлен моему покровителю в Киеве, но в таком убранстве, в каком принято ходить здесь очень богатым шляхтичам, а не засцянковой шляхте, как говорят здесь о бедных дворянах. Только о своём содержании теперь я забочусь сам. У меня теперь собственные имения, доходов с которых достаточно для моих нужд. Состояние моё к тому же увеличилось недавно после моего участия в войне против крымских татар-нехристей, вторгшихся в пределы Речи Посполитой неподалёку от здешней крепости под названием Каменец. По московскому нашему обычаю, я не стал прятаться за чужие спины и не ударил лицом в грязь. Я смело бросился на врага впереди отряда королевских драгун. И вообще, всё войско под водительством моего пана одержало довольно дельную победу. Правда, она не такая знаменитая, чтобы слава о ней разнеслась по другим государствам, но взяли мы много пленных. А мой пан вообразил себя после неё чуть ли не Александром Македонским, — наверное, и в московских книгах о том эллинском молодчике можно прочитать.
А сейчас опишу дела в Польше.
Мой теперешний господин до сих пор не может насытить себя расспросами и моими ответами о здоровье нашего царя-батюшки. Потому что здесь постоянно ходят слухи о его болезнях, да продлит Бог его годы до глубокой старости, на благо всем нам. Но не раз даже появлялись здесь уведомления, будто государь наш преставился, будто его убили недруги. А ещё мой теперешний господин мечтает услышать что-то правдивое о появлении царевича Димитрия, который-де избежал смерти в Угличе, остался жив, а вместо него похоронили кого-то иного. И надобно сказать, господин мой Димитрий Иванович, что подобным глупым слухам здесь верят почти все поголовно и что такие слухи здесь рождаются чересчур часто, почти каждый месяц. Иногда они кажутся настолько правдоподобными, что я даже не знаю, как на них возражать, потому что в таких случаях мой господин обращается ко мне с вопросами в первую очередь. Однако человек он умный, и убедить его в чём-то могло бы только что-то очень уж неопровержимое. В глубине души, кажется мне, он уверен, что царевича Димитрия действительно нет в живых, но для того дела, которое не даёт моему пану покоя, совершенно безразлично, явится ли здесь настоящий царевич или же придёт ловкий и богомерзкий обманщик. А дело это — подчинить нашу Русь польскому королю, подчинить нашу веру католической. Потому что здешние паны ни во что ставят веру православных людей в черкасских землях, подвластных им. Они называют её холопской, схизматской. Как будто холопы черкасские веруют не в того же Христа. Такие паны, как мой господин, готовы в любое время, думаю, поддержать ловкого обманщика.