Так продолжалось не очень долго после её возвращения в обитель. И вдруг она услышала весть, что царь Борис неожиданно преставился и уже похоронен в Архангельском соборе, где лежат все предшествующие русские цари, и похоронен под именем Боголепа — по примеру всех царей нечестивец успел принять перед смертью схиму, умереть монахом.
Весть эта вроде бы её нисколько не удивила и даже вроде бы не задела.
Однако она поинтересовалась у своих глупых стражей:
— И кто же будет царствовать теперь?
Она была готова услышать самое невероятное...
Недотёпы-стражи посмотрели на неё как на недалёкую умом. Обе монахини одновременно повертели пальцами у висков.
— Матушка, — сжалилась наконец одна, — нешто ещё не слышала? Горемычная... Ведь в церкви говорено батюшкой... Царь у нас теперь — Фёдор Борисович. А пока он не войдёт в зрелые года, то при нём его матушка, Марья Григорьевна... И ей народ присягу принёс...
Что говорили дальше грозные стражи — инокиня Марфа не слышала. Имя ненавистной жестокой Марьи обожгло душу новым огнём. Она поняла, что перемены в Москве ничего хорошего ей не сулят. Она хотела расспросить, что слышно о появившемся вроде бы на рубежах царевиче Димитрии, хотела потешить себя каким-нибудь явным прискорбием, которое грозит царице Марье, да не посмела спросить. Убоялась, к тому же знала, что попытка окажется напрасной.
Так миновало ещё какое-то время. В молитвах да в постах оно тянулось медленно, как обычно. А там нагрянуло новое лето с короткими ночами — словно взмах над зеницею глазного века. И вдруг...
Собственно, об этом нельзя и сказать, чтобы так уж вдруг. Ей по-прежнему снились всё те же сны. И вокруг ничего вроде бы не менялось, если не считать, что с нею всё чаще и чаще заводила беседы сама игуменья. Игуменья стала заходить к ней в келью. Стала расспрашивать о здоровье, говорила о погоде, жаловалась на свои собственные недомогания, как-то: ломота в костях и боли в пояснице.
Наконец игуменья поведала:
— Ой, не знаю, чем всё закончится. Да только в Москве, говорят, творится бог весть что... — Сказала и оглянулась.
Инокиня Марфа не поддержала разговора в первую встречу, но когда игуменья заговорила подобным образом вторично, а затем и в третий раз — ответила встречным вопросом:
— Да что же там может быть, матушка игуменья? Бог не допустит ничего страшного...
Сказала, а у самой душа зашлась от тягостных воспоминаний... Бог уже допустил страшное.
Игуменья зашептала, оглядываясь на дверь:
— Кто ведает, чего хочет Бог? И когда начнёт карать за грехи наши?
Вот тут-то и закралось новое подозрение в душу инокини Марфы.
— Дак что будет с детьми Бориса Годунова? — спросила она с тайною лукавою надеждою, пусть уж Бог простит. — Говорят, люди им уже присягнули.
Игуменья покачала головою:
— Присягнули, да присяга не всегда присяга, — и больше ничего не говорила.
В тот же день инокиня Марфа вдруг заметила, что от неё убраны её стражи.
Она могла перемещаться по обители куда и когда хотела. Могла выйти за крепкие стены и сидеть сколько угодно в ожившем монастырском садике, где на деревьях распускались листочки. Могла любоваться зазеленевшим лесом, коровьим пёстрым стадом. Она наблюдала, как животные спускаются к воде и как пастушки, молодые послушницы, ласково обращаются с несмышлёными весёлыми телятами, у которых постоянно хвост трубою. Девичьи руки гладили телячьи головы и почёсывали те места, где у животных когда-нибудь вырастут рога.
Однажды за таким занятием-наблюдением её застала игуменья. Прикрывая глаза от яркого солнца, игуменья остановилась, вроде бы тоже ради восхищения увиденным за рекою. Однако не то её занимало. Инокиня Марфа поняла сразу. Игуменья опустилась рядом на замшелую скамейку и заговорила снова о том, что должно якобы совершаться сейчас в Москве.
— Вот как хорошо на свете, сестра, — сказала она, — а людям этого мало. Люди не могут понять, что могли бы жить хорошо, если бы славили Бога.
Марфа молчала, уже по многолетней привычке.
Игуменья не могла удержать в себе распирающих её слов.
— Дошли из Москвы вести, сестра, что Бог избавил нас от власти Годуновых. Он забрал к себе и Борисова сына, и его жену Марью!
— Марью? Господи! Спаси и помилуй! — Вздох облегчения вырвался из груди у Марфы.
Игуменья это заметила и тоже вроде бы облегчённо вздохнула.
— А правит нами теперь государь Димитрий Иванович, сын Ивана Грозного...
Дальше инокиня Марфа уже ничего не слышала...
Очнулась она у себя в келье. Руку её держала сама игуменья, будто они так и не расставались с того самого мгновения, когда в саду прозвучало имя нового царя.
— Сестра, — сказала игуменья, вроде бы продолжая прежний разговор в саду. — Прости меня. Но я не могла знать до сегодняшнего дня, кто ты такая на самом деле. А вот пришла мне грамота, что на царском престоле у нас теперь твой сын, Димитрий Иванович, что ты и есть царица Мария Нагая. За тобою царь выслал верных своих людей, и скоро те люди будут здесь...
Игуменья залилась слезами, упала на колени и стала целовать руку инокини Марфы:
— Сестра, прости великодушно, если по неведению своему причинили мы тебе невольные огорчения Ибо угнетали нас власти неправедные, а мы ведь сиры и слабы... И зачем-то Богу Всевышнему было угодно, чтобы за грехи наши карались мы карами страшными! Прости, сестра...
Игуменья рыдала, как простая смертная женщина Инокиня Марфа сначала хотела оторвать свои руки от чужих и мокрых уст, однако в глубине души у неё проснулось что-то давнее, уже почти забытое, и она не стала противиться проснувшемуся обманчивому, как полагала, чувству, не стала отнимать своих рук. По природной своей мягкости и доброте она хотела погладить рыдавшую игуменью по вздрагивавшей спине, однако и этого делать не стала.
— Прости, сестра, — умоляла игуменья.
А инокине Марфе сразу почудилось, будто сны, которые столько времени томили её и живили ей дух, — что эти сны были пророческими. Она не могла ещё ответить, в чём усматривается пророчество, но уже принимала его всею душою. Ей очень хотелось верить в чудо не где-то там, в будущем, но здесь, в близком и понятном ей мире, в котором она стала матерью, в котором была счастлива.
— Матушка... — начала она свой вопрос, но тут же засомневалась: да в самом ли деле это с нею творится? А не снится ли ей всё это? Не продолжение ли это пророческих снов?
И остановилась.
А спросить хотелось только об одном: какого цвета глаза у нового царя?
У её сына, у Мити, они были голубые-голубые, как у всех её братьев, как у батюшки, — словно кусочек чистого весеннего неба в светлое ясное утро...
От игуменьи она узнала, что из Москвы сюда посланы люди под началом князя Михаила Скопина-Шуйского.
Сначала её крепко смутило само слово «Шуйский». Она вспомнила каменный взгляд Василия Ивановича, которого умоляла ещё немного помедлить с захоронением царевича (царевича ли? Господи!), а он отвечал ей только одно: «Мария! Болезнь унесла твоего сына! Не люди тому виною, нет. Запомни. Здесь ничего не поделаешь! Запомни!»
Но игуменья рассказала ей, будто бы она сама хорошо знает, что этот Шуйский — очень молодой ещё человек, с Василием Ивановичем никакою дружбою не связан, и коль уж послал его сюда молодой царь, коль он ему доверяет такое ответственное дело, как благополучие своей родной матери, значит, сомневаться в нём нет никакой надобности и для неё, царицы Марии!
— Царицы... Господи!
Впрочем, инокиня Марфа вначале без особого значения воспринимала слова «родной матери». Словно они к ней и не относились. Для неё вначале было важно одно: она — царица! Её увезут в Москву по велению нового государя. Бог смилостивился над нею! Но когда она вспомнила разговор вечером, уже в своей келье, эти слова вдруг обрели для неё своё полное значение: родной матери... Родной матери! Значит, у игуменьи нет ни малейшего сомнения: в Москве на царском престоле сидит царь Димитрий Иванович, уцелевший, избежавший смерти (или воскресший? О Господи!). На престоле сидит её выросший сын Митя?.. Впрочем, ей не хотелось забивать себе голову несущественными мыслями. Самое важное заключалось в том, что Митя — жив! Однако сознание начинало упорно доискиваться доказательств, почему она должна считать молодого царя своим сыном. Когда же именно это случилось, что она начала считать своим сыном чужого отрока?